– А ты второй раз на каторге-то, дядя Берёза? – наконец решился спросить он.
– Шестой, – невозмутимо отозвался тот. – Да и не последний. Я тут до весны…
– Как же? У тебя ведь пять лет…
Из темноты послышался тихий смех.
– Дурак ты, паря… Чего ж мне здесь столько сидеть? Другие дела есть.
– А ежели поймают? Ловят же…
– Дураков ловят. Которые вокруг острога по лесу побегают, упьются в кабаке, нажрутся от пуза… С бабой, может, позабавятся… А потом не знают, куда и деться! Назад на завод приходят и в ворота стучатся – примите, мол, душу на покаяние!
– И что, принимают?
– А отчего нет? Спину лозами взгреют, в железа обратно сунут, годов донавесят – и в работу опять… Только серьёзные люди так не бегают. Наверняка надо. Через тайгу, через Байкал-батюшку – назад в Расею.
– Ты… наверняка побежишь?
Берёза молчал, и Ефим не осмелился переспросить. В остроге было тихо. Осяня наконец устал ругаться со своей Манькой и уснул. Перестала скрестись даже мышь под полом. У Ефима уже начали слипаться глаза, когда негромкий голос атамана раздался вновь:
– Ты-то, паря, на весь срок здесь, али подорвёшься?
Сна как не бывало: Ефим торчком сел на нарах. Глядя в тёмный угол, сквозь зубы спросил:
– Шутишь, дядя Берёза? Куда мне – с бабой-то?
– Ну, баба с воза – кобыле легче… К тому ж скоро она и сама с твоей шеи слезет, ослобонишься.
Ефим встал, резко повернулся к нему. Впился глазами в комковатое лицо, ловя в нём хоть тень насмешки. Но Берёза казался спокойным, как всегда, и равнодушная уверенность его голоса напугала Ефима всерьёз.
– А ты что, может, слышал чего? – с напускной небрежностью спросил он. – Про Устьку мою? Ты говори… всё едино узнаю!
– Не слыхал, – зевнув, отмахнулся Берёза. – И слыхал бы – не сказал, не люблю я лясов про баб… Просто ты, щеня, на свете два десятка лет живёшь – а я уж пятый дотягиваю. И бабья поболе твоего и видел, и щупал… И резал. Паскуды они все до одной. И в том не повинны, просто сроблены так. Кто поманит, за тем и пойдут. И сладенькое любят, и житьё красивое. И матерю родную за всё это продадут. Я по молодости-то, как ты, из-за баб бесился – а потом перестал. Ну, что с них взять? Из кошки коня не сделаешь, из бабы человека не скроишь. Только и годны, что детей рожать… И в том спасибо.
– Врёшь. – Ефим отвернулся. – Устька моя не такова.
– Ну, дай бог, – безразлично отозвался Берёза. – Может, и я чего не знаю на старости лет. Спать давай, паря. Ох ты, господи, вот бы неделю на работу не гоняли… Шкура бы хоть заросла!
Атаман и в самом деле вскоре заснул, уткнувшись лицом в огромный кулак и оглашая острог раскатистым храпом. Ефим же до рассвета не сомкнул глаз, то растягиваясь на нарах, то садясь и с тоской глядя на то, как в окне бледнеет и понемногу закатывается звезда. То и дело он посматривал на соседние нары, надеясь, что проснётся брат. Но Антип спал – хмурясь и что-то сердито бормоча во сне.
– Господи, Катька, ложилась бы ты спать! – сиплым от усталости голосом сказала Устинья, бухая у дверей ведро воды. – Ну, что ты мечешься, толку-то… Всё мы сделали, что можно. Теперь только на Бога надеяться… Поспи-ка!
Катька, сидевшая на полу у стены, не отозвалась. Стояла безлунная ночь. Холодная звезда, повисшая в окне, странно мигала и двоилась в глазах Устиньи. «С устатку, верно…» – подумала она, оглядывая спящий лазарет.
Из тех десятерых, кого вчера приволокли с пожара, двое умерли почти сразу. Третий, сплошь обожжённый, всю ночь страшно кричал, а к утру умер тоже: едва успели позвать священника причастить и соборовать. Прочие погорельцы чувствовали себя вполне сносно и даже втихомолку радовались, что можно немного отдохнуть от тяжёлой работы. Но вот цыгану было на самом деле плохо. Ноги, к счастью, отнимать не пришлось: доктор Иверзнев, осмотрев Яшку, сказал, что пока нужды в ампутации нет и нужно ждать.
– Покуда сам помрёт?.. – жалобно уточнила Катька, на которой не было лица. Иверзнев не сумел даже выругаться в ответ.
– О чём ты… У него к ночи непременно поднимется жар. Организм сильный, борется. Будем надеяться, что всё окажется хорошо. Не ты ли сама мне говорила, что как конокрада ни бей, а через три дня встанет?
Катька улыбнулась, но улыбка эта была такой вымученной, что, казалось, цыганка вот-вот разрыдается. Стоящая рядом Устинья обняла её за плечи:
– Будя… Раз Михайла Николаич говорит – надо ждать, стало быть, пождём.
Иверзнев не ошибся: к ночи Яшка весь горел. Ни жену, ни Устю он уже не узнавал, метался по соломенному пропревшему тюфяку, хрипел сквозь оскаленные зубы, звал то Катьку, то какого-то дядю Сыво, ругался, что разбежались кони… Не помогала ни холодная вода, ни тряпка, положенная на лоб, ни даже водка, которой Катька обтёрла мужа с головы до ног под неодобрительное бурчание всего лазарета: водку, по мнению каторжан, следовало употреблять исключительно внутрь.
– Яша, миленько, да что ж ты… Да это же я, Катька я, твоя Катька… – всхлипывая, звала цыганка. – Ну что же ты… Ну, попей же хоть, легче будет!
Она раз за разом подносила к губам мужа кружку с водой, но Яшка не разжимал зубов, вода не попадала в рот, холодные капли бежали по его лицу, и Катька, уронив кружку на колени, вновь заходилась рыданиями.
– Да не вой ты, дура! – наконец в сердцах вскричала Устя. – Что толку?! Не слышит ведь он тебя, только народ полошишь без нужды! Помоги мне лучше, я уж с ног сбилась! Воды вот наносить надо и из-под лежачих вынести, вторы сутки лежат, не до них! А вонища-то стоит!
Катька вздрогнула от резкого окрика, как от удара. Поспешно вскочила на ноги и кинулась вон. Устя вздохнула, на миг привалилась к дверному косяку и зажмурилась. И вздрогнула не хуже Катьки, когда тяжёлая тёплая рука легла на её плечо.
– Не мучайся, ты правильно на неё крикнула, – негромко сказал стоящий рядом Иверзнев. – Именно так и приводят в чувство… Когда другой возможности нет. Когда ждёшь чего-то, голова и руки должны быть заняты. Пусть лучше работает, чем попусту сидит возле него…
– Что скажете – выцарапается Яшка-то? – хрипло, не открывая глаз, спросила Устинья.
– Надежды мало, – не сразу ответил Иверзнев. – Длительный кровоотток… Пережатые конечности… Право, не хочу напрасно обнадёживать. Рассчитывать можно только на силу организма и… И на чудо.
Устинья вдруг тихо ахнула и повернулась к Иверзневу. И тот, изумлённый, увидел, как мгновенно оживают, наполняются синевой её глаза:
– Бог ты мой! Михайла Николаевич!!! Вот ведь дура я набитая! Забыла вовсе! Давно ведь хотела вам показать… Ох, обождите, сей минут! – и Устинью вихрем вынесло из комнаты. Михаил не успел даже подумать, что всё это значит, а она уже вернулась – взволнованная, сжимая в руках тряпичный свёрток.
– Михайла Николаич, взгляньте – он? Ещё на этапе в тайге нашла… И всё, что вы говорили, было: и рос в кедрах, в папоротнике, и листья пучком по пять… И ручки с ножками есть, даже потешно… Взгляньте – он?!