– Господи, Устинья… – от волнения у Иверзнева сел голос. Он почти со страхом взял в руки желтоватый сморщенный корешок. – Тут мало света, но… Послушай, кажется, в самом деле он! Он!!! Экий у тебя счастливый глаз! А много у тебя таких?
– Ой-й-й… Михайла Николаи-ич! – Устинья схватилась за щёки. – Четыре! Цельных четыре, я там всё вокруг на карачках обползала и нашла… Все у меня под подушкой лежат! Господи, вы ведь знаете, как его сготовить? Я-то не умею, не видала отродясь… Может быть, вытащим Яшку-то нашего?!
– Вот что, Устя, ты не голоси. – Михаил сказал это строгим и тихим голосом, и Устинья немедленно умолкла. – Видишь ли, женьшень этот не имеет цены, и если начальство каким-то образом узнает – у тебя его тут же отберут. Вряд ли кто-то здесь захочет использовать такую драгоценность для исцеления каторжан… Ты меня поняла?
– А как же… А то как же… – забормотала она, стремительно уворачивая смешной корешок в передник. – Нешто мы не понимаем… Небось всякое начальство видали… А вы поспеете приготовить, Михайла Николаич? Покуда Яшка-то у нас не того…
– Постараюсь успеть. По-хорошему, его надо бы настаивать несколько дней, но, поскольку дело спешное… Я начну прямо сейчас. И… Знаешь что? Не говори покуда ничего Катерине. Лучше не обнадёживать её до срока.
Устинья с тяжёлым вздохом кивнула, из-под передника сунула Иверзневу корешок, и тот поспешно ушёл. А с улицы уже ворвалась, стуча босыми ногами, Катька с ведром воды, и Устинья едва успела сделать равнодушное лицо.
Ночные часы шли долго. Уже была выполнена вся работа, которую Устя сумела найти для себя и Катьки: наколоты дрова, натаскана вода, вынесены пропитанные нечистотами тюфяки, постелена новая солома, перестирано тряпьё, сменены повязки. Больничный барак спал мёртвым сном. Холодные звёзды светили в окно. Скрипел за стеной сверчок. Катька, скорчившись, сидела возле мужа. Прижималась к его плечу встрёпанной головой, что-то вполголоса не то говорила, не то напевала. Устинья прислушалась, но в потоке невнятных цыганских слов не поняла ничего.
– Ляжешь ты спать или нет? – уже безнадёжно спросила она. – Ну, поди поешь хоть, дурная… Не слышит ведь он тебя всё равно…
– Доктор-то что говорит? – глухо, не оборачиваясь, выговорила Катька. – Устенька, серебряная, он же мне не скажет, а тебе скажет… Что говорит-то?
– Ничего не говорит, ждать велит, – как можно убедительнее ответила Устя. – Поспи, завтра вовсе на ногах держаться не будешь, а робить-то надо! Всё тут на нас!
Катька не отозвалась. Устинья подошла, села рядом на щелястый неструганый пол.
– А мы с ним по весне домой собирались… – хрипло, не глядя на подругу, заговорила Катька. Голос её казался спокойным, но по смуглым впалым щекам ползли слёзы. – Домой, к детям… Ждут в таборе, исстрадалась я по ним… А теперь вот – не бывать, не вернуться…
– Дура, что говоришь-то? Типун тебе на язык, бога побойся! Ничего ещё не…
– Сама ты дура. Знаю, что говорю. Это мне… Не Яшке, а мне… За мой грех… Знала я, что придёт когда-нибудь… Вот и пришло. И деться некуда. Я-то думала – каторгой от Бога откуплюсь… А вот нет… Вот чем платить-то придётся… Времечко пришло…
– Катька, милая, ты с ума сошла, да? – испуганно спросила Устя. На миг ей показалось, что цыганка от отчаяния повредилась рассудком. Катька повернула к ней искажённое лицо.
– Нет, а хорошо бы… Ничем бы не мучилась тогда, ни о чём бы не думала. Душа бы не дёргалась… Дэвлалэ-э-э, Устя, серебряная, сил моих уже нет… Лучше бы сама умерла, не могу я Яшку хорони-ить… Вот ведь наказал Бог… И не отмолить… Не отпросить… Смертный грех-то…
– Да ты что, дура, убила, что ль, кого-то?! – потеряв терпение, шёпотом заголосила Устинья.
– Не убила… а считай, что убила. – Катька горестно всхлипнула. – Человек был один… Мальчик… Не цыган… Любил меня… Так любил, что… Давно это было, я девчонкой была, а он и того меньше. Потом меня за Яшку отдали, дети у меня родились… Я и думать позабыла про Никитку-то… И вот лет шесть назад Яшку в тюрьму в Серпухове забрали, а у меня – денег ни гроша! И – совсем для меня свет погас. Я тогда в хор пошла. Думала хоть деньги какие заработать. И вот в один вечер сижу в хоре, подвываю что-то весёлое, а у самой такая тоска, что хоть в петлю залезай! И вдруг подходит половой и говорит: «Катерина Степановна, вас знакомый давний дожидается… Никита Владимирович Закатов…»
– Как?!. – шёпотом вскрикнула Устинья. Но Катька не повернула к ней головы, продолжая смотреть в одну точку чёрными, широко открытыми глазами.
– Вышла я к нему… В гостиницу за ним пошла… Вижу – рад, вижу – не забыл меня… И слово за слово – вытянула я из него, что казённые деньги при нём. И всё, Устька… Боле я уж ни о чём не думала! Как он заснул – я деньги те нашла, за пазуху сунула – и бегом! И тем же вечером мы с Яшкой уже прочь из города рванули! Десять тысяч я начальнику в тюрьме отдала за разбойника своего… – Катька схватилась за голову. – Понимаешь, Никитка-то мой… верно, застрелился опосля. Али в арестантские роты за растрату попал. Невинную душу я тогда сгубила, вот… Вот за это сейчас и…
– Село-то его как звалось? – вдруг перебила её Устинья. – Не Болотеево ли? Село Болотеево Бельского уезда… Так? И рядом ещё деревеньки две, Рассохино да Тришкино – так?!
Цыганка умолкла на полуслове. На Устинью уставились совершенно сумасшедшие, мокрые от слёз, остановившиеся глаза.
– Катька, ты только от радости мне тут не свихнись… Но нет на тебе греха! Жив он, барин наш, Никита Владимирыч! Жив и здоров! И не в арестантах! Перед самым этапом я его видела, а тому всего два года будет!
– Господи… врёшь… – трясущимися губами пробормотала Катька. На ней не было лица, кровь совсем отлила от щёк. – Брешешь… Как цыганка последняя, брешешь…
– Чего – брешу?! Коль не веришь, спроси завтра у Ефима с Антипом! Они тоже Закатовых крепостные! Всё как есть подтвердят! А тебе я, коли хочешь, прямо сейчас на кресте забожусь! Ой… Катька… Катя… Катя, господь с тобой, что ты?!. Катя!!!
Устинья кинулась к подруге – но было поздно. Цыганка медленно завалилась на бок, запрокинула голову. Красный вылинявший платок пополз на пол. Из-под опустившихся век мутно блеснула полоса белка. Ахнув, Устинья кинулась вон:
– Михайла Николаевич! Миленький, подите, с Катькой родимчик!
… – Ничего особенного, обморок. Обычная усталость и слишком много переживаний, – говорил десять минут спустя Иверзнев, ополаскивая ладони под рукомойником. – Катька, чтоб не смела больше носиться, как курица без головы, по лазарету! Понятно тебе? И от конокрада своего отойди, я только что дал ему лекарство! Полежи покойно хоть до утра, завтра вы с Устиньей обе будете мне нужны! Цыганское ли это дело – в обмороки падать?! Устя, вот настойка, сам не знаю, что получилось… У меня это тоже впервые… Но будем надеяться на лучшее. Часа через два дашь ему ещё четыре ложки, тут как раз столько примерно и будет. Если не придёт в себя, разожмёшь зубы ножом, ты умеешь. Да что вы обе сияете, как блины на Масленицу?!