Пустой дверной проем занавесили одеялом. Привели в порядок одну из комнат – кипятком оттерли пол от засохшей грязи и, кажется, крови. Разорвали немецкие книги, затопили нарядную до неприличия печь. Маня ненавидела этот дом и всю его роскошь: обои, камины, белую ванну. Сидели тут по своим особнякам, грелись-мылись, пока нас там расстреливали. Отца застрелили на третий день оккупации. За то, что цигарку из советской газеты скрутил. Сказали, с партизанами связан. А та газета еще довоенная была. Братья пропали без вести. Спасибо хоть Емельян вернулся, да и тот с пробитым легким.
Сколько комнат, окон, подвалов, мансард… Да разве протопишь все это зимой? А если немцы ночью придут жилье свое отвоевывать? Они же теперь все на улице или по подвалам. Хорошо бы соседей подселили – да вон хотя бы Затрускиных, все-таки земляки. И еще одну-две семьи. Получится аж по две комнаты на семью. Вот тогда поспокойнее будет.
Маня на всю жизнь запомнила ту немецкую девочку. Оборванная, вся в язвах, она рыла мусорную кучу, как бродячая собака, и складывала в сумку объедки. За грязью и сажей не было видно лица – только огромные впалые глазищи. Настороженные, злые, голодные. Маня не выдержала, вынесла кусок хлеба. Хотела подманить девочку, умыть, переодеть, накормить. Потом кто-нибудь из офицеров отвезет в город, в приют для немецких сирот. Там о ней позаботятся, а потом отправят в Германию, всех отправляли. Это все же лучше, чем гнилье собирать. Так и тифом заболеть недолго.
Но девочка так страшно на нее посмотрела, по-звериному, что Маня испугалась подходить ближе. Бросила хлеб на землю и попятилась. Девочка дождалась, пока Маня отойдет, схватила краюшку и побежала за сарай.
Еще была крепкая сухопарая старуха Хильда Зайтц. Каждый день ходила она по домам в поисках работы. Ее дом отдали переселенцам, и она перебралась в полуразрушенную хибару, где с каждым днем множились блохи и крысы. Но побираться Хильда не желала, требовала работу.
Поначалу в дома ее не пускали, пытались откупиться кто чем – остатками муки с жерновов, излишком молока. Но старуха не брала просто так. Недовольно бормоча себе под нос, она шла дальше.
В конце концов ей стали поручать кое-какую работу: постирать, выпотрошить птицу, починить одежду. Мане не хотелось связываться с Хильдой, она боялась ее старческого бормотания, в котором слышались одни проклятья. Но однажды старуха застала Маню в огороде. Маня решила наконец взяться за грядку, сильно заросшую незнакомым ей сорняком – с толстым красным стеблем и большими, как у капусты, листьями.
Маня с трудом выдирала кусты и бросала за частокол. Откуда ни возьмись у сорной кучи появилась старая Хильда, схватила красный стебель и погрозила Мане. Не сразу Маня разобрала ее хриплые слова:
– Frau! Frau! Das ist gut! Ка-ра-шо! Man isst das!
[19]
– Берите, берите, – махнула Маня, желая поскорее отделаться от Хильды и сорняка.
Но старая Хильда не уходила. Трясла головой и снова что-то бормотала.
«Да что ж тебе от меня надо?» – разозлилась Маня и повторила настойчиво:
– Берите! Мне не нужно.
Старуха прохрипела:
– Rhabarber! Rhabarber!
[20]
Маня в ужасе отшатнулась. Хильда все твердила это страшное, похожее на рык слово и изображала, будто помешивает что-то в котле.
Маня собиралась уже звать на помощь, как старуха выкрикнула:
– Rhabarberkompott!
[21]
– Компот? – оторопела Маня.
Старуха радостно закивала, не переставая помешивать незримое варево.
С того дня старая Хильда взялась учить Маню ухаживать за рабарбером, варить из него конфитюры, компоты и печь пироги. Чудной кисло-сладкий овощ, какого Маня в жизни не видала, торчал тут из каждого огорода. А подумать только, всё бы выкосили!
Переселенки, раз попробовав варенье из «сорняка», тут же просили рецепт. И старую Хильду стали звать не иначе, как фрау Рабарбер.
То была счастливая осень: после работы женщины собирались в натопленной комнате, вышивали, устраивали танцы и игры для детей, чаевничали и лакомились рабарберовыми сладостями.
А потом наступила голодная зима. Хоть это и было запрещено, Тишкины взяли фрау Рабарбер к себе, устроили на кушетке у камина. Никто не донес. Она была упертая и не любила сидеть без дела. Маня поручала ей присматривать за Надькой.
Никогда еще в Пруссии не случалось таких беспощадных морозов. «Это русские привезли с собой», – роптали немцы. Немцы, которые не работали – старики, дети, инвалиды, – не получали продовольственные карточки, а мест в приютах и больницах не хватало. Домов у них больше не было, а если они и находили какое-то пристанище, то все равно не могли его протопить. Одни немцы пухли с голоду, другие, наоборот, высыхали. Той зимой люди ничего не гнушались: варили овощные очистки, ракушки, сорную траву. Как-то раз Маня видела старика-немца, который сидел на обочине и ощипывал мертвую чайку.
Люди падали в голодные обмороки и замерзали прямо на улице. Однажды по пути на работу Емельян дал немке кусок хлеба – завернутая в серые тряпки, обезумевшая от голода и мороза, она что-то бормотала в бреду, прислонившись к забору. А вечером, когда шел назад, увидел ее снова на том же месте. Она уже окоченела, синие пальцы крепко сжимали кусок хлеба, который из ее руки клевала ворона.
Мальчики Вали Затрускиной боялись ходить в школу, потому что каждое утро им попадался зашитый в мешок покойник, которого везли на санках на кладбище. Иногда белые ноги мертвеца волочились по мерзлой земле. Валя говорила мальчикам: «Наших-то в блокаду еще больше погибло».
Хильда была слишком стара и немощна, зиму 47-го она не пережила. После ее смерти Надька иногда напевала песенку, которую пела ей старая немка. А потом забыла. Сначала слова, а после и мелодию.
В тот год все померзло: картошка, люди, крысы. Не лаяли собаки – всех подъели. То же случилось с кошками и с лошадьми. Только чайки по-прежнему бесновались над заливом, как ведьмы-кликуши. И каждый чаячий крик будто забирал чью-то душу.
– Не время сейчас умирать, война-то кончилась! До лета бы продержаться! – твердил Емельян.
Маня не спорила. Обессилев от страха и голода, с укутанной в три одеяла Надькой на руках, она не верила ни в какое лето. Она готовилась со дня на день услышать, как чайки выкрикивают ее имя, и все думала, что же тогда будет с Надькой.
Но Емельян не соврал – пришло лето. Под дубом у обезглавленной кирхи его на торжественном собрании назначили председателем колхоза. Осенью был урожай. Тишкины наквасили на зиму капусты – белую ванну до краев. А 4 декабря за ненадобностью отменили карточки. Маня принесла Надьке батон хлеба, глядела, как дочка ест, впервые досыта, и не могла унять слезы.