– Кстати говоря, – вмешался дядя Чарльз, – на самом деле семейную сказку тебе никогда не рассказывали потому, что он не желает признавать в себе еврейскую кровь – или кровь джиннов, потому что джиннов в природе нет, верно же, а если они существуют, то происходят от дьявола, правильно я понимаю? Я же тебе никогда этого не рассказывал, потому что сто лет назад все забыл. Мне и моей сексуальной ориентации хватает, чтобы ощущать себя всюду чужаком.
Отец Джерри гневно глянул на брата.
– Я всегда был уверен, – яростно заговорил он, – что тебя следовало в детстве бить покрепче и выколотить из тебя педика.
Чарльз Дуницца ткнул в сторону разгневанного священника вилкой, с которой все еще свисали макароны:
– Раньше я себя уговаривал, что это он так шутит, – признался он Джеронимо. – Но теперь мне себя уже не уговорить.
Обед закончился в глухом, мрачном молчании.
Народ избранный, мысленно повторил Джеронимо. Это я уже слышал.
Прогуливаясь по любимым с детства улицам, Джеронимо Манесес видел: что-то безнадежно здесь повреждено. И когда несколько дней спустя он покидал Мумбаи, то знал, что больше не вернется. Он проехал с дядей Чарльзом по стране, осматривал постройки. Они наведались в дом, который Ле Корбюзье возвел в Гуджарате для родоначальницы текстильной династии. Дом был прохладен и полон воздуха, с солнцезащитными козырьками, спасавшими от палящей жары. Но Джеронимо увидел не дом, а сад: сад словно цеплялся лапами, змеился вовнутрь, сметал преграды между внешним пространством и интерьером. Верхнюю часть дома захватили цветы и трава, пол превратился в лужайку. Джеронимо ушел оттуда, сознавая, что больше не хочет быть архитектором. Дядя Чарльз поехал на юг, в Гоа, а Джеронимо Манесес добрался до Киото и сел у ног великого садовода Рионосуке Симура, который объяснил ему, что сад есть внешнее выражение внутренней истины, место, где наши детские мечты сталкиваются с архетипами культуры, к которой мы принадлежим, порождая красоту. Пусть земля принадлежит владельцу, сад всегда принадлежит садовнику. Такова сила садоводческого искусства. Il faut cultiver son jardin из уст Симуры звучало уже не столь квиетистски, но тот, кого нарекли Иеронимом, знал также по картинам великого своего тезки, что сад может превратиться в метафору инфернального. В итоге и ужасающие «земные радости» Босха, и Симуров мурчащий мистицизм помогли ему сформулировать собственные мысли, и он стал воспринимать сад и свою работу в нем как брак рая и ада, словно у Блейка.
После этой поездки в Индию дядя Чарльз объявил, что отправляется со своими сбережениями в Гоа, выходит на пенсию. Он купил там простенький домик и выставил на продажу кирпичный особняк на Сент-Марке (Раули, гости семидесятых, давно рассеялись). Вырученные от продажи деньги должны были обеспечить его старость. Что касается архитекторской практики, «она твоя, если хочешь», предложил он Джеронимо, и тот, кажется, впервые в жизни смог точно сказать, чего он хочет. Он устроился в студии на Гринвич-авеню и, с небольшой денежной помощью Бенто Эльфенбайна, преобразил ее в офис садово-ландшафтной компании «Джеронимо Садовник», а драгоценная дочь Бенто Элла добавила к этому названию «мистер», и в нем появилась певучесть, к тому же окончательно укрепилась новая американская идентичность – отныне для всех он сделался «мистер Джеронимо».
Юная Элла Эльфенбайн – вот, разумеется, главный объект его желаний, и – непостижимо, но она тоже хотела его, полусиротка Элла, не сохранившая даже воспоминаний о Ракель Эльфенбайн, которая умерла от рака, когда дочке было всего два года, однако Элла, по словам отца, была точным слепком с матери, ее новым воплощением. Таинственная и неугасимая любовь Эллы к мистеру Джеронимо, которого, как ей нравилось напоминать, она сама, по крайней мере отчасти, создала, побудила Бенто вложить средства в мужчину, за которого дочь собралась замуж. Элла – красавица с оливковой кожей, подбородок самую малость великоват, уши, вот удивительно, в точности как у него, практически без мочек, и верхние резцы длинноваты, но на это мистер Джеронимо не жаловался, он понимал, как ему повезло. Если б он верил в существование души, он бы сказал, что у Эллы прекрасная душа, и он знал по ее рассказам – она не могла удержаться, – сколько мужчин ежедневно западают на нее. Но ее верность мужу была столь же неизменной, сколь непостижимой. К тому же он никогда не встречал такого жизнерадостного человека – она терпеть не могла книг с плохим концом, каждый день встречала с улыбкой и верила, что самые тяжелые обстоятельства можно обратить во благо. Ей нравилась теория, будто позитивное мышление исцеляет болезни, а от гнева можно занедужить. Однажды утром, лениво перебирая воскресные каналы, она услышала телепроповедника: «Бог благотворит верным, он даст вам все, чего пожелаете, стоит лишь искренне этого пожелать», и до мистера Джеронимо донесся ее тихий, шепотом, комментарий: «Это правда». Она верила в Бога так же сильно, как ненавидела фаршированную рыбу, не признавала, что люди произошли от обезьян, и была уверена – твердила ему об этом, – что рай существует и когда-нибудь она попадет туда, а также существует ад, куда он, похоже, нацелился, но она непременно его спасет, так что его тоже ждет счастливый конец. Он постановил, что будет считать все это не странным, а милым, и они жили счастливо. Шли годы. Детей не было. Элла оказалась бесплодной. Может быть, и поэтому ей так нравилось, что он стал садовником: по крайней мере, хоть такие семена он мог посадить и видеть, как они приносят плоды.
Он рассказывал ей с присущим ему черным юмором про одиноких мужчин в дальних странах, которые пытаются оплодотворить землю, роют в земле дыры и заполняют их собственным семенем в надежде, что вырастут человеко-растения, полулюди, полудеревья, но тут она его останавливала, такие истории ей не нравились. «Расскажи мне что-нибудь приятное! – требовала она. – Это плохая история!» Он опускал голову в притворном смятении, и она прощала его – уж она-то не притворялась, прощала от души, как все, что она говорила и делала.
Прошло еще несколько лет. Несчастья, предсказанные отцом Джерри, обрушились на Бомбей, который сделался Мумбаи, и весь декабрь и январь напролет продолжались беспорядки, в результате которых погибло девятьсот человек, по большей части индусы и мусульмане, однако, по официальным данным, было среди них и сорок пять «неизвестных», а также пятеро «других». Чарльз Дуницца приехал из Гоа в Мумбаи, чтобы наведаться в Каматипура, в квартал красных фонарей, он искал Манджулу, предпочитаемого им хижру, «секс-работника» (таков был новый морально безоценочный термин), но вместо сексуального обслуживания обрел смерть. Толпа, возмущенная уничтожением мечети могольского императора Бабара в Айодхе, пронеслась по улицам, и, видимо, первыми жертвами раздора между индусами и мусульманами пали христианин из категории «другие» и его трансгендерная шлюха, тоже «другой», но в другом роде. Всем наплевать. Отец Джерри в тот момент находился на чужой территории, в мечети Минара округа Пидония, пытаясь в качестве «третьей стороны», не индуса и не мусульманина, пустить в ход свой многолетний авторитет и охладить страсти верующих, однако ему велели убираться прочь, и, видимо, кто-то пошел за ним следом, кто-то, у кого на уме было убийство – отец Джерри так и не вернулся в Бандру. Затем прокатились еще две волны убийств, превратившие Чарльза и отца Джерри в малозначимые цифры статистики. Город, некогда гордившийся тем, что не знает межобщинных раздоров, не мог более этим похвалиться. Бомбей исчез, умер вместе с преподобным отцом и благочестивым братом Иеремией Д’Низа. Остался лишь новый, уродский Мумбаи.