Ф. Скотт Фицджеральд всегда считался самым лучшим редактором для самого себя, у него хватало терпения и объективности перечитывать собственные тексты снова и снова, устраняя все недостатки и совершенствуя написанное. Большая часть текста из черновика «Великого Гэтсби» была приведена в порядок, но окончательный блеск рукопись обрела только к моменту финальной правки. И хотя Фицджеральду пришлось частично урезать историю – он выкинул некоторые несущественные для главного сюжета сцены, включая и описание любви Гэтсби и Дейзи, – большая часть его работы представляла собой дополнение текста. Не считая шестой главы, которую Фицджеральд полностью убрал за ненадобностью, а затем полностью переписал в утвержденной версии, он уложился в двадцать совершенно новых страниц, которые в совокупности составляли около пятнадцати процентов новой версии текста. Это усиление было особенно ощутимо в работе, которую он проделал над отрывком, где описывалась внешность Гэтсби. В черновой версии устами Ника Каррауэйя, от лица которого идет повествование, Фицджеральд описал лицо Гэтсби в одном предложении:
«Он, вне всякого сомнения, был одним из самых красивых мужчин, каких мне когда-либо доводилось встречать: блеск темно-голубых глаз в обрамлении ресниц пленил своей незабываемостью». Фицджеральд перефразировал описание внешности юноши из рассказа «Отпущение грехов». Теперь, переделывая роман, Фицджеральд снова обратился к портрету Гэтсби и превратил простое наблюдение в главное впечатление, производимое персонажем:
«Его улыбка была более чем понимающей. Такую улыбку, полную неиссякаемой ободряющей силы, можно встретить всего четыре, ну пять раз в жизни. В ту секунду в его лице отразился весь мир, а затем он сосредоточился на вас, убежденный в вашей исключительности. Он понимал вас настолько, насколько бы вы хотели быть понятым, верил так, как вы бы верили в самого себя, и как будто убеждал вас в том, что вы производите то самое впечатление, которое и хотели произвести. Но затем улыбка исчезла, и я понял, что смотрю на элегантного хлыща, на год или два старше тридцати, чья тщательно отполированная, изысканная речь просто не могла не показаться абсурдной».
Фицджеральд менял отрывок об улыбке Гэтсби несколько раз, пока она не стала доминирующей чертой его внешности и характерным отличием персонажа. Автор творчески отозвался на все предложения Перкинса. Как и просил редактор, Фицджеральд убрал кусок, посвященный прошлому Гэтсби, и рассеял эту информацию маленькими отрывками по первым главам. Также, прислушавшись к замечанию Перкинса, автор сделал предполагаемую учебу Гэтсби в Оксфорде главным предметом дискуссии, и когда тема его достижений всплывает, его загадка все больше приближается к разоблачению. Под впечатлением от сказанного Перкинсом, Скотт сотворил маленькое чудо – еще одну «привычку» Гэтсби. В оригинальной рукописи Гэтсби использовал обращение «старик», «старина» и множество других выразительных слов. Фицджеральд сократил перечень до одного, которое понравилось Перкинсу больше всего и повторялось дюжину раз. Автор превратил его в лейтмотив всего произведения. Это выражение было таким манерным, что во время сцены в отеле «Плаза» спровоцировало Тома Бьюкенена на несдержанное:
– Что это за словечко, «старина», вы все время повторяете? Где вы его подцепили?
Фицджеральд проделал огромную работу над тем, что Перкинс считал наиболее важным, – описанием источников дохода Гэтсби. Три разговора на эту тему были добавлены в пятую главу, а чуть позже в книге, после смерти Гэтсби, звучит телефонный звонок от его делового партнера по имени Слейгл по поводу каких-то операций с ложными облигациями.
Одним из способов, благодаря которым Фицджеральд несколько усилил вялую конфронтацию в отеле «Плаза», было обвинение касательно связей Гэтсби, что Том Бьюкенен выяснил с помощью частного сыщика.
– Я выяснил, что представляют из себя эти ваши «аптеки»! – выпалил он, повернувшись к нам. – Он и этот его бандит Вулшем выкупили около сотни аптек здесь и в Чикаго и продавали там спирт из-под полы! Это один из его маленьких трюков! Я почуял в нем бутлегера еще в нашу первую встречу и не ошибся!
До Перкинса никто в Scribners не редактировал рукописи так смело и заинтересованно, как Макс редактировал рукописи Фицджеральда. Некоторые из старых редакторов считали такую практику сомнительной. Им нравился Макс и его умения, но они далеко не всегда понимали его. Он отличался от остальных как в мелочах, так и в серьезных вопросах. Например, услыхав о его просьбе о специальной кафедре для работы немало сотрудников удивленно подняли брови. Эта кафедра была высокой, широкой, со специально обработанной поверхностью, за которой Макс мог работать стоя. Он объяснял это тем, что раз уж не может проводить достаточно много времени на улице, занимаясь спортом, то может, по крайней мере, не проводить так много времени сидя. И, проходя мимо его кабинета, люди часто могли заметить, как он стоит за кафедрой, погрузившись в чтение очередной рукописи, с одной ногой, согнутой в колене поверх другой, словно фламинго.
Понадобилось немало времени, чтобы старшие редакторы смогли оценить высоты, которых Макс достиг с помощью этой самой кафедры. Или, по крайней мере, оценить значимость найденных им авторов. Фицджеральд был самым дерзким и пылким из всех, и некоторых особенно напыщенных сотрудников возмущало то, каким штормом он ворвался в их оплот консерватизма и приличного вкуса.
Памятным стал день, когда Браунелл вышел из своего кабинета и заявил, обращаясь к коллегам:
– Позвольте я прочитаю вам нечто прекрасное!
И громко и с чувством зачитал две страницы из «Гэтсби». Сам Фицджеральд никогда не сомневался в ценности помощи Макса. Впервые после провала «Овоща» он написал редактору, что всегда верил, будто «является превосходным писателем… и что именно его прекрасные письма позволяли ему не потерять веру в себя».
Несколько лет спустя он отметил:
«Я переписывал “Гэтсби” три раза до того, как Макс сказал мне кое-что [еще до того, как он прислал ему на отзыв черновик], а потом я просто сел и написал нечто, чем смог гордиться».
В этом он признался одному из друзей Макса – пожалуй, самому важному из его друзей, не связанных с работой, – женщине по имени Элизабет Леммон.
Они познакомились весной 1922 года. Элизабет Леммон была на восемь лет младше Макса и отличалась от всех женщин, которых он когда-либо встречал. Она была воплощением его романтизированного девятнадцатым веком представления о женщине. Элизабет происходила из большой семьи, корни которой уходили в Вирджинию и Балтимор. Будучи младшей из восьми сестер, она не была ни изнеженной, ни капризной. Открытый душевный смех оживлял ее манеры врожденной аристократки. Она чувствовала себя одинаково комфортно и в обществе в Балтиморе, и в окружении семьи в их поместье Велбурн в Миддлбурге, штат Вирджиния. А еще она любила читать. В школе познакомилась с девочкой по имени Уоллис Ворфилд.
[72]