Пути Хемингуэя и Фицджеральда разошлись летом 1925 года. Эрнест и его жена Хэдли отправились в Памплону смотреть бои быков, а Скотт и Зельда – на юг Франции. Перкинс получал от Фицджеральда повторяющиеся вопросы о деньгах и заверял его от лица Scribners:
«Если это воодушевит вас продвинуться в работе над новым романом, мы, конечно же, будем рады отправить вам деньги».
Макс хотел, чтобы Скотт рассказал ему идею нового романа, над которым трудился, хотя и знал, что подобные просьбы часто «охлаждают писательский пыл».
В конце лета Фицджеральд начал работу над новым произведением. Ему понадобилось пять попыток и семнадцать различных версий, прежде чем он смог превратить ее в мощную и очень личную книгу под названием «Ночь нежна». По мере создания романа Фицджеральд придумал множество поворотов сюжета, и, время от времени отслеживая его работу, Перкинс ловил себя на мысли, что читает три совершенно разных романа.
Первое официальное сообщение Скотта о новой книге пришло в августе из Антиба, и в нем значилось:
«В основе романа “Наш вид” лежит несколько идей, одна из которых – продуманное убийство из дела Леопольда – Лёба. И кроме того, скандал, который мы с Зельдой пережили в мае и июне, когда жили в Париже (это секрет)».
Делом Леопольда – Лёба была история шестнадцатилетней Дороти Эллингсон из Сан-Франциско, которая убила собственную мать в ходе ссоры, начавшейся из-за разгульного образа жизни девушки.
Как обычно, Фицджеральд собирался обнародовать роман среди членов блистательного общества, которым так восхищался. Вспоминая годы, проведенные в Европе, Фицджеральд всегда выделял из общей массы человека, который, как он отметил впоследствии, «пришел в мою жизнь, чтобы указывать, как общаться с людьми, когда наши отношения с ними успешны: что делать, что говорить, как делать людей счастливыми хоть на мгновение». Этим человеком был Джералд Мерфи
[97] и его очаровательная жена Сара, чья манера общения так пленила Скотта и Зельду, что они разделили с Мерфи «немало торжеств». В первой версии романа Фицджеральд знакомил читателя с пылким юношей по имени Фрэнсис Меларки, который отправился в путешествие по Европе в компании своей властной матери. Меларки познакомился с Сетом Рорбеком (Мерфи), пастором эмигрантов с Лазурного Берега и сразу же влюбился в его жену Дину. Фицджеральд еще не знал, как подвести Фрэнсиса к убийству матери, но любовный треугольник вырисовался довольно четко.
«В определенном свете мой сюжет чем-то схож с сюжетом Драйзера из его “Американской трагедии”. Вначале меня это беспокоило, но теперь уже нет, наши мысли совершенно разные», – писал он Перкинсу из Парижа несколько месяцев спустя. После он назвал свой роман «Ярмарка мира».
Остаток года Перкинс почти не получал от Скотта вестей, если не считать редких денежных запросов.
«Смогу ли я вообще когда-нибудь расплатиться?» – спрашивал Фицджеральд, содрогаясь от мысли о растущем долге перед Scribners. Памятуя о неуклонном снижении продаж со времен «Рая», Фицджеральд боялся, что его книги уже никогда не будут так хорошо продаваться вновь и что его новый сборник «Все эти печальные молодые люди» не перешагнет отметку даже в пять тысяч экземпляров. Перкинс же считал, что девять историй, описанных им в сборнике, произведут на публику мощный эффект, так как автору удалось проложить мостик между меркантильностью и искусством. Редактор писал Фицджеральду по поводу «Богатого мальчика» и особенно «Зимних мечтаний»:
«Они глубже… чем все прочие рассказы из предыдущих сборников. Честно говоря, это прекрасно, что вам удалось сделать их такими интересными для широкой публики, ведь они несут в себе очень важный посыл».
Позже он заверил Скотта: «Теперь у тех, кто верил в вас, есть совершенно оправданная возможность решительно заявлять: “Я же говорил!”».
В конце года Скотт впал в очередную «безбожную депрессию». Перкинс не мог ему помочь, так как на сей раз упадок Фицджеральда не был связан с тем, что он чувствовал себя бездарным автором.
«Книга [новая] прекрасна. Я со всей уверенностью могу заявить, что, как только она выйдет, меня будут считать лучшим американским писателем (что не о многом-то говорит), но финал все еще далек от меня». На самом деле его ужасала перспектива надвигающейся старости:
«Хотелось бы, чтобы мне снова было 22 года и я снова лихорадочно наслаждался своими драматическими невзгодами. Помните, как я говорил, что хотел бы умереть в 30? Что же, теперь мне 29, и такая перспектива все еще кажется мне привлекательной. Единственное, что меня радует, – это работа, хотя временами она идет довольно туго, но за эти две привилегии я плачу слишком большую цену, пребывая в умственном и психологическом похмелье».
Перкинс думал, что меланхолия и добровольное изгнание Фицджеральда любопытным образом связаны с его отчаянным стремлением сохранить молодость. Он наблюдал за попытками Скотта удержаться на плаву, пребывая в состоянии непрерывного путешествия, но в то же время знал, что тот обречен на подавленность, так как все, что он видел, таяло в алкогольном тумане. Единственное, что издатель мог предложить, – чтобы Фицджеральды на время осели в каком-нибудь типичном американском сообществе. «Не ради вашего будущего как гражданина, но как писателя. Благодаря этому вы сможете увидеть новую сторону жизни», – писал он Скотту. Несколько месяцев спустя Фицджеральд объявил, что всех американцев выгоняют из Франции и он выедет оттуда сам и вернется в Соединенные Штаты.
«Господи, как же много всего я узнал за эти два с половиной года в Европе. У меня такое чувство, что прошла четверть века, и я чувствую себя старым, но я не пропустил в жизни ничего, ни одного момента, даже самого неприятного и болезненного. Я действительно хочу видеть вас, Макс», – писал Перкинсу Скотт.
Вместо Перкинса его лучшим другом стал Эрнест Хемингуэй – единственный человек, который мог хоть как-то поднять ему настроение.
«Мы с ним неразлучны», – добавлял в письме Фицджеральд.
Макс тоже хотел наладить отношения с Хемингуэем.
«Scribner’s Magazine» недавно получил написанный им небольшой отрывок, «Пятьдесят великих»,
[98] и Перкинс написал, что его стиль показался ему «бодрящим, как порыв холодного, свежего ветра». К сожалению Макса, журнал с ходу не принял эту историю и попросил Хемингуэя сократить ее.
«Мне жаль, что мы не смогли показать людям эту историю в ее первоначальном виде, [потому что Хемингуэй] один из тех, кто больше заинтересован в создании книги, а не в публикации, и его может оскорбить сама просьба соответствовать какому-то определенному стандарту», – писал Макс Скотту.