Бравин попытался пройти к начальственному креслу, но Бенкендорф не позволил, сделав шаг вперед и как бы преградив путь. Обоим пришлось стоять, но это больше соответствовало положению.
– Я имел счастье в дороге получить приказание Его Императорского Величества ревизовать вашу служебную деятельность, ибо…
Генерал разложил перед губернатором и высочайшее повеление, и ордера из Сената, и, наконец, копии с прошений местных жителей. Читая последние, Бравин явственно прошлепал губами: «Шельмы!» – но вслух ничего не сказал.
Он не был ни удивлен, ни испуган. Напротив, выпятил грудь и чуть презрительно бросил:
– Расследуйте. Препятствовать вам не станут. – В том смысле: я распоряжусь, и не станут. – Но вряд ли вы сыщете хоть одного человека, который гласно подтвердит, что приложил руку к этим жалобам.
– Что уже само по себе подозрительно, – парировал генерал. – В любом городе есть недовольные. Если таковых не имеется, значит, им зажали рот.
– Ищите, – повторил Бравин. – Да обрящете.
Сия наглость разозлила Александра Христофоровича. Уж поверьте, обрящет! Сегодня же отправит офицеров по уездам собирать показания. И ночевать в этом городе не станет. Поедет прямо в жерло вулкана, который вот-вот начнет плеваться лавой и горячими камнями. В Нижнедевичий уезд, полностью заселенный государственными крестьянами.
То, что Бравин вздумал драть с казенных мужиков, как с собственных, – полбеды. Ни один помещик свою скотинку до разорения не допустит. Но губернатор удвоил поборы: и казна сыта, и ему прибыток. Только вот мужички что-то стали дохнуть. Ударились в бега. Их жалоба и была главной. Она обожгла царю руки. Еще год-два такого произвола, и целая губерния не сможет платить налоги. Бери, да знай меру! Оставляй копейку на разживу. Раз Бравин этого не понимает, значит, он не только жаден, но и глуп.
Предполагалось, что сам командующий дивизии поселится в губернаторском доме. Но теперь, в виду следствия, Бенкендорф избрал резиденцией трехколонный особняк купца Мышкина, торговца сырой кожей. Велел заносить вещи, благо их – пара тюков да Потапыч. Но сам даже на ночь не остался. Только сменил одежду.
И вот в этот краткий миг, когда порядочные люди друг друга не тревожат, явился хозяин – мужик степенный, в бороде, с серебряной медалью на голубой ленточке – партизанил в окрестных лесах. И начал ныть под дверью. Де, барин, не верьте ни слову, губернатор – чистый зверь, Аттила-гунн, бич Божий, наказание нам за грехи.
Бенкендорф вынужден был пустить Мышкина и осведомился о бане. А то он – свинья свиньей. Купец возрадовался, что генерал с немецкой фамилией не моется в тазу. Ведь таза-то у него нет, и где бы достать в человеческий рост – неясно.
– Да я, отец, в чем угодно моюсь, – сообщил постоялец. – Давай про Бравина. Мне сейчас в казенные деревни ехать.
Мышкин присел.
– Не езжай, батюшка. И деревень-то уже нет. Все по лесам попрятались. А которые еще пашут, те дюже злы. Без ружья до ветру не ходят. Вот те крест! Сунется кто из начальства, сейчас палить.
«Так кого я усмиряю? – подумал Бенкендорф. – Чиновников или мужиков? Пять лет как война кончилась!»
– Не могу я, отец. Такое от государя приказание, – вслух сказал он. – Пошли со мной кого из своих, пусть дорогу покажет.
– Хоть драгун возьми, милостивец, – купец был тронут. – Времена-то, сам знаешь, последние.
Не разделив мнения почтенного хозяина о конце света, ознаменованном в Воронеже явлением губернатора Бравина, генерал ушел мыться. А после, вместо рюмки клюквенной и крепкого сна на купеческих перинах, вынужден был отправиться в неясном направлении на поиски готовых сорваться с цепи крестьян.
* * *
Ехали всю ночь. Пару раз сбивались с курса. Но мальчишка, внук Мышкина, всегда находил правильную дорогу. Перед рассветом прибыли в Нижнедевичье – сердце казенных деревень. Подъехав к церкви, генерал приказал звонить, собирая народ на площади. Он был рад, что село спит. Стало быть, эмиссары Бравина сюда еще не добрались. Только кое-где хлопали двери коровников, и первые расторопные хозяйки спешили доить буренок.
Набат разбудил всех. Как страшно, думал Бенкендорф, жить в таких местах, где одно развлечение – пожар да французы. Конечно, судьба благодетельно оберегает местных мужиков от соблазна цивилизации. Но они – дети. Обмануть и обидеть легко. Озлить тоже.
Узрев окружавшую сани воинскую команду, крестьяне решили, что их явились усмирять, и попадали в снег. Вперед вышел староста – мужик лет под пятьдесят, усадистый, ладный, тоже, вишь ты, с медалькой – и, поклонившись, стал смиренно ожидать от приезжего первого крика.
Генерал тоже ждал, чего ему скажут. Так они и стояли друг против друга. Сначала молчание было тревожным, потом сердитым и, наконец, разорвалось ухмылками с обеих сторон.
– Ну чё, дед? Бунтуете, значит?
– Как можно? – Староста мял в руках шапку, подставив лысину под первые лучи солнца. – Мы тут государевы люди. Ждем его милостивого слова.
Бенкендорфа давно забавляло, что для поселян любое царское слово – «милостивое». Хоть всех повесить. Однажды душа-Платов написал Шурке письмо: «Я имел щастье получить от Его Императорского Величества милостивое известие, что в последней стычке наши войска совершенно разбиты, а посему иду на соединение, прикрой, голубчик, левый фланг».
– Ну, мужики, – обратился к собравшимся генерал, – рассказывайте, каково терпите?
Тут и выяснилось. Да они и половины не написали!
– Батюшка! – завопил староста. – Сколько ж мы тебя ждали! Не взыщи: всю скотинку отдали! И встретить-то нечем!
– Нечем! Нечем! – закивали крестьяне. – Последнее мироед побрал.
Разыгрываемый спектакль веселил гостя. С нашими лапотниками только уши развесь. Скотинку они, вишь, отдали. А на чем пашем? Чем детей кормим? В лес угнали, как пить дать. Но не судить же их за это. Оставят в хлеву, губернатор заберет или велит зарезать.
– Сколько мы ему передавали! – жаловались мужики. – Виданное ли дело, по двадцать рублей оброка брать? Везде по десять. Чем провинились? За что такая немилость?
– Чистое басурманство, – подъелдыкивали бабы. Они встали с колен и подались к саням, чтобы лучше рассмотреть приезжего. Судили о нем немилосердно: длинный, худой, рябой. Небось тоже чего-нибудь запросит. Хорошо, если телку. Ну, двух. И девок на ночь свести можно. Но денег нет. И не ищи. Все, что осталось, до времени сложено в берестяные туески, плотно прикрыто крышками и зарыто подальше от чужих глаз. Да не в огороде. Пытай – не скажем, где.
Все их ухищрения Александр Христофорович знал еще с войны, когда впервые имел честь войти в тесное соприкосновение с народной стихией.
– А покажите-ка, бабочки, своих детей, – вдруг сказал он. Сказал ласково, без крика, но всем сразу стало ясно: приезжий – тертый калач. Ври да не завирайся!