Книга Евреи государства Российского. XV – начало XX вв., страница 95. Автор книги Илья Бердников

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Евреи государства Российского. XV – начало XX вв.»

Cтраница 95

Исследователь С. Бойко в статье «О кузнечиках» («Вопросы литературы», 1998, № 2) говорит о взглядах на сей предмет Державина, но они, на наш взгляд, полностью совпадают с позицией Фруга. Читаем: «Кузнечик «всеми музами любим» и одновременно «на земле знаменит», он «Аполлона нежный сын», и люди говорят ему: «Удивление ты нам». Признание соединяется с темой поэтического бессмертия: Кузнечика «чтут живые и потомки». Показательно, что Державин называл Кузнечика «песнопевец тепла лета» (а в посвящении как раз варьируется этот мотив). Непосредственное влияние Державина на нашего поэта безусловно: Фруг был человеком, весьма осведомленным в истории русской поэзии.

Объединяет Полонского и Фруга и трепетная преданность своей «малой родине». Образ ее неразрывно слит в их творчестве с образами «простора», «степи». А потому слова критика «чувствуешь в поэтическом порыве ту землю, от которой он оттолкнулся» можно отнести к творчеству обоих поэтов.

Российские антисемиты врут, когда говорят, что родная природа – область заповедная и постичь ее нутряную суть, пропустить через душу может только человек истинно русский, православный. А «Золотая осень» некрещеного Исаака Левитана? Говорил же мечтательно Чехов о своем благоговении перед красотами среднерусской полосы: «В молодости я был такой левитанистый». Ранние стихотворения Фруга оставляют ощущение глубокой укорененности поэта в земле «родимой» (он часто употребляет это слово!) Новороссии. Поэт, родившийся в земледельческом поселении, оживает и расцветает, когда перед ним встают «цветущий уголок, любимый и родной», «широкая привольная степь», а урожай – «что солнышко для сада: облитый теплом и ярким сиянием, стоит, просвечивая каждым листиком своим, светлый, свежий и радостный». Самые краски в стихах поэта молодеют, сверкают и загораются всеми цветами радуги:

Весь в цвету, душист и бел,
Облит утренней росою,
Зашумел, зашелестел
Сад вишневый надо мною.
С зеленеющих полей
Вея миром, жизнью, силой,
Шлет мне отзвук детских дней
Уголок родной и милый
Новороссии моей…

В вечерней синей мгле возникают и «тополь серебряный, грезою скованный», и старая ива, склонившаяся над поросшим осокой прудом:

Молятся оба, объяты восторгом одним,
Каждым листочком своим…
Каждою струйкою сока в изгибах ветвей,
Каждою жилкой корней.

Поэт внимает звону теплого весеннего дождя, брызги которого летят «над зеленью полей в просторе благовонном». Его захватывают «вестники весны». Просторы родных полей радуют сердце и греют душу:

Какая ширь и сколько света!
Да, здесь и только здесь, друзья,
Опять свежа, опять согрета,
Опять жива душа моя.

От степного приволья веет свободой:

..я хочу глядеть, не уставая,
На степь зеленую, на эту ширь без края, —
И людям рассказать, как люба, как мила,
Как сладостна она, святая воля эта,
Где взору нет границ, где сердцу нет запрета,
Как быстрому крылу нагорного орла.

И Фруг провозглашает:

Хочу царем быть, властелином
Меня питающей земли!

Но слова внука и сына пахаря сразу же тонут в оглушительном гомоне «истинных ценителей» российской природы. Их разглагольствования крепко запали ему в душу и неотвязно преследуют еврейского поэта. Юные и не очень юные натуралисты, называвшие себя «патриотами России», вдохновенно витийствовали. Семен Григорьевич вспоминает: «Поднялся оратор. Сжимая всей пятерней огромный бокал, наполненный шампанским пополам с квасом, он начал свою речь. Говорил он о беспредельной шири родных степей, но, Боже мой, сколько фальшивого ухарства, сколько бесшабашной хвастливости звучало в его словах! Он ораторствовал о том, как обильны не токмо грибами и ягодами, но еще неисчерпаемыми естественными богатствами не только леса, горы и курганы, но даже болота его родины, эти топкие, засасывающие болота, в которых есть что-то такое особенное, глубоко лежащее под глухим липким слоем вековой тины, но несомненно очень хорошее… А потому (о, это «потому» было верх совершенства!), а потому, – говорил оратор, – пуще всего одно: не пущай жида! Жида, говорю, не пущай!

– Браво! – кричали слушатели. – Браво!

Другой оратор говорил о «простоте, добродушии, хлебосольстве, выносливости и бесконечной симпатичности нашей меньшой братии»… Но наиглавнейшее – это чтобы жида не было-с!

– Браво, – кричали слушатели, – ур-р-ра!

Третий оратор торжественно заявлял, что согласен с обоими предшествующими насчет грибов, ягод… и других «естественных богатств».

– Согласен, – говорил он, – совершенно согласен. И могу, со своей стороны, сказать, что поелику все это, понимаете, все – наше, то мы, значит, никому, ни-ни… Ни вот столько! А наипаче и наиважнейшее, это чтобы жиду – ни шагу! Стой! Не смей!..

– Ура! – заголосили восхищенные слушатели. – Ура! Ур-р-ра! – громко, раскатисто разнеслось кругом».

И поэта пронизывает горькое сознание того, что никакой он не властелин земли, а пришлый, чужак, изгой, а те, которые считают себя хозяевами жизни, всегда будут говорить ему и его соплеменникам: «Не вашими силами собиралась земля наша, не вашими руками строилась, не вашим подвигом росла и крепла. Не ели вы веками долгими хлебушка нашего, липкого да кислого, с татарвой не бились, на барщину не ходили. И нельзя нам вас рядом с собою посадить. Невместно!»

И если бы это были только слова!.. Фругу как лицу иудейского исповедания суждено было испить до дна горькую чашу оскорблений и издевательств, коим подвергались на родине его единоверцы. Весной 1881 года поэт по приглашению редакции журнала «Рассвет» переезжает в Петербург. Но в ходатайстве еженедельника о его прописке как «переводчика с еврейского языка» власти категорически отказали. И хлопоты частных лиц с высоким общественным положением тоже остались втуне. Тогда Семена Григорьевича, не имевшего права жить вне черты оседлости, прописал у себя кандидат прав М. С. Варшавский в качестве «домашнего служителя». Но поэта то и дело теребили, подвергали унизительным проверкам, вызывая по поводу и без повода в полицейскую канцелярию. «Да поймут ли десятки лучших русских людей, – писал Фруг, – сколько обиды, сколько унижения лежит на мне за несколько лет пребывания в этом самом заветном центре умственной жизни. Нет, им этого не понять… Еврей, получающий повестку, по которой он приглашается к господину участковому надзирателю по делу о «праве жительства» – вот в сущности и главный образ той драматической коллизии. Когда господин с галунами начинает варьировать слово «жид» в связи с терминами «арест» и «этап» по всем склонениям, заставляет вас бегать к нему сотни раз по поводу каждой мелочи и глупости… тогда вы чувствуете нечто такое».

«Нечто такое» чувствовал поэт и когда думал о судьбах своего народа в Российской империи. Неизбывной болью отозвались в нем кровавые погромы. Он описывал дикую вакханалию разъяренных громил, врывающихся в еврейские дома: «Крик, вой, рев. Стон стоит в воздухе. Отчаянные вопли женщин и детей, неистовые крики грабителей – пьяных, остервенелых. Треск ломающейся мебели, звон разбиваемых стекол. «Ломай… бей!»… «Помогите!» Все слилось в один гул». Знал Фруг и об ужасающей бедности большинства российских иудеев, огражденных от мира мрачными гетто черты оседлости. В одно типично еврейское местечко Шмойновку у него вдруг собрался Мессия, а все потому, что у жителей не оказалось ни одной копейки! Ибо в Талмуде сказано, что Мессия явится в то время, когда в кармане не останется ни гроша. И как же не похожи нищие обитатели Шмойновки и тысяч других еврейских селений на конспираторов-жидомасонов и ритуальных убийц христианских младенцев, о коих не устают твердить бдительные «разоблачители»-юдофобы.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация