— Да, — гордо вскинув голову, ответил я.
— Он твердит, что у всех всего — вы только вдумайтесь: у всех всего! — должно быть поровну, — сказал кто-то с издевкой.
— Разве это не естественно? — удивился я. Мне легко было вести этот разговор, я был не просто хорошо знаком с проповедями брата, я был его верным и преданным учеником.
— Не убий, — продолжал допрос седой, важный старик, даже злейшего врага своего?
— Убийство порождает убийство, — твердо сказал я. — Любовь порождает любовь.
— „Не возжелай жену ближнего“, — залился внезапно хохотом Га-верд. Это еще почему? Если она тайная блудница, пусть блудит и наяву. Для таких у нас древний, преотличнейший закон — забивать их камнями до смерти. Хорошо и то, что муж от такой быстрее избавится.
— Женщина во всем равна с мужчиной, — я сказал это так, чтобы слышали все в зале. — раз грешат двое, значит оба грешники.
Наступило молчание, которое не предвещало ничего хорошего. Наконец, словно очнувшись от забытья, члены Синедриона заговорили все разом. Они старались перекричать друг друга, размахивали руками, бросали в мою сторону злые взгляды. Встал и протянул кисть, сжатую в кулак над головою, первосвященник, и постепенно успокоились даже самые ретивые и горластые.
— Я согласен с мнением большинства, — сказал он, и в голосе его послышалась угроза. — Эй, стража, ну-ка, устройте этому бродяге проверку, в своем ли он уме. Да поживее.
Двое юношей подхватили меня под руки, и мы оказались на внутреннем дворике. Воздух был чист и прохладен. Над моей головой колыхались звезды. От свежего воздуха я, должно быть, потерял сознание. Когда же я пришел в себя, звезды плыли под моими ногами. „Схожу с ума“, — подумал было я, но, увидев рядом с собой человека в черной маске, стоявшего на земле, понял, что меня подвесили за ноги. „Говори, не имеющий стыда, весело произнес он и щелкнул бичом так, что я почувствовал сорван клок кожи с правой лопатки, есть ли кто-нибудь в этой жизни, кто главнее тебя?“. „Все, — поспешил заверить его я, видя, что он готовится еще раз привести в действие свой ужасный бич. — Все главнее меня“. „И я — палач?“. „Да, и ты“. Очевидно, мой ответ был недостаточно быстр. Бич метнулся, как огромная черная змея, и на сей раз его укус пришелся в живот. „Ты хорошо говоришь, — похвалил меня палач. — Надеюсь, ты справишься и с третьим вопросом. Ну, а кто, по-твоему, самый главный человек на свете?“. „Кесарь Рима!“ — мгновенно выкрикнул я. „Не очень-то большой фантазией отличаются твои вопросы, Кровавая Маска“, — несмотря на боль, успел все же подумать я. „Ведите его назад“, — палач кивнул скучавшим стражам на меня, с явной досадой, бросая бич на пол дворика.
— Скажите: этот „сын божий“ вполне в своем уме. Вполне ха-ха-ха-ха-ха! — пригоден к насильственной смерти по людскому приговору. Ха-ха — „божий сын“!
Стражи вновь доставили меня в главный зал. Впрочем, теперь без их помощи я сам туда и не дошел бы. Наверное, я потерял много крови — перед глазами все кружилось, и ноги дрожали. В гробовой тишине громом обрушились слова первосвященника:
— Почему ты пришел к мысли, что ты сын божий?
— Мне было видение. И мне были слова.
— Какие слова?
— „Любимый сын мой“. Только их сказал не ваш бог, а мой.
— Смерть ему! Убить отступника! Повесить бродягу! Распять разбойника!
— Последний вопрос, — тихо произнес первосвященник, и тон, каким он это сказал, заставил вновь всех смолкнуть. Только что ты признал, что римский император — владыка мира. Хочешь ли ты повторить это и перед нами?
К этому времени я чувствовал себя лучше, лишь нестерпимо хотелось пить.
— Да, это так, — сказал я, глядя ему в глаза. Он меня провоцировал, и только мы двое понимали это. — Но это противоестественно. Человек не должен никому подчиняться, кроме своей совести. Такое время настанет, когда не будет ни правителей, ни владык. Тогда…
— Стража, — крикнул он, перебивая меня. — Уведите этого человека в темницу…
— Что это? Где я? Господи, неужели это опять Бродвей? Я хочу целовать камни этой улицы, этого города. Я знаю и люблю здесь каждый дом. Каждое окно весело подмигивает мне, и прохожие улыбаются. Вот идет дама с ребенком, вот пожилой джентльмен, вот совсем юная парочка. И всем есть дело друг до друга, все дружелюбны, все достойны и рады жизни. Смотрите, как славно — в Центральном парке веселится народ. И из метро выходят напуганные и угрюмые, и довольные и просветленные. А вот… ну, знаете — черный идет в обнимку с белой у самого памятника Колумбу. Браво, Нью-Йорк. Странно, впервые в жизни хочу пить кока-колу. А эта смазливенькая девчушка говорит по-французски. Как ты попала сюда, дитя мое? Ты хочешь за поцелуй пятнадцать долларов? Пойдем. Только не торопись. Любовь, даже уличная, второпях противна. Стоп! Откуда здесь эти жирные синие мухи? И их много, уйма, тучи. Опять я вижу того лохматого, огромного, грязного. Он идет навстречу нам. О, детка, Жульетта, беги! Сейчас он опять начнет ломать мой позвоночник. Небо чернеет, чернеет, прижимается к самой земле. Лохматый оскалил желтые клыки… Он схватил меня, согнул в три погибели. Нет, нет сил противиться его жуткой силе. Спасите! Спа-си-те! Спа-а-а…
Сколько я просидел в темнице? Трудно высчитать. Все время взаперти. есть давали тухлую похлебку — и то, когда выпросишь чуть не на коленях. Часто били. приходили всегда двое: безносый из тайной стражи и одноглазый верзила — центурион. Молчали, только звучно ахали, вкладывая в удары всю силу. После трех-четырех минут я терял сознание. Они отливали меня водой и продолжали свою работу. от побоев и голода силы мои таяли. Я с трудом мог сидеть и теперь все время лежал на каменном полу. Холод камня успокаивал раны.
Однажды в камере появился первосвященник.
— Прочь, привидение, — пробормотал я.
— Я пришел, — проговорил он, дотронувшись до моего разбитого плеча и тем причинив мне адскую боль, — чтобы предложить тебе жизнь.
От тюремщиков я знал, что меня приговорили к смертной казни и что Синедрион послал прокуратору Иудеи донос, что я якобы ранее публично и потом, во время допроса, призывал к свержению власти кесаря и Рима.
— Тебе не хочется жить? — удивился он. „Что же в этом удивительного?“ — подумал я, а вслух сказал:
— Жить всем хочется.
— У нас единственное условие — отрекись публично от своих богопротивных выдумок.
Мы долго смотрели в глаза друг другу. Мой взгляд был кроток и светел. В его взоре читались ненависть и презрение. не сказав более ни слова, он вышел из темницы. Скоро застучали тяжелые подошвы снаружи, распахнулась дверь, и одноглазый центурион объявил сиплым голосом: „Прокуратор велел доставить тебя к нему во дворец“.
Меня вывели на улицу, и я зажмурился; от яркого, утреннего солнечного света закружилась голова. На меня обрушился град ударов копьями, строй конвойных сомкнулся. Долго пришлось ждать перед закрытой дверью гостевого зала дворца. Наконец она отворилась, и я предстал перед наместником римского кесаря. Собственно, я предстал перед полупрозрачной занавесью, которая закрывала большую часть помещения. За ней смутно угадывалась группа людей — мужчина и несколько женщин. Он возлежал на возвышении, девушки теперь я разглядел, что они были юны и прекрасно сложены — наливали ему вино и подносили фрукты… Одну из них он обнимал за талию, она негромко смеялась, положив ему руки на грудь. Другая, совсем нагая, медленно, словно нехотя, принимала различные позы любви. Я отвернулся и тотчас же услышал спокойный, холодный голос: „Подойди ближе“. Я робко шагнул вперед. „Еще“, властно приказал голос. Я сделал два шага. Одна из девушек сдернула занавес в сторону, и я с любопытством взглянул на прокуратора. Лет пятидесяти, крупный, меднолицый, он был один в короткую тунику. резко отстранив девушку, он встал и подошел ко мне почти вплотную. Широко расставив кривые ноги, долго разглядывал меня. Видимо, оставшись чем-то недоволен, он хлопнул в ладоши, приказал: „Центуриона ко мне“. „Да, прокуратор“, почти мгновенно объявился тот. „Вы уверены, что это он?“ спросил прокуратор. „Хоть у меня и один глаз, — обиделся центурион, — но вижу я им отлично. Это бродячий проповедник Иисус, приговоренный Синедрионом к смерти. Кстати, ни у одного из них не было и тени сомнения в том, что это он“. „Спасибо, вы свободны“, — задумчиво сказал прокуратор, вновь глядя на меня. Центурион ушел, и прокуратор тихо, словно про себя, пробормотал: „Не будь я Понтий Пилат, если это не так“. Подозвав к себе девушку, которую он обнимал, он заговорил с ней на латинском языке и сразу стало ясно, что она римлянка или прожила в Риме много лет. „Ты помнишь, Сабина, как, переодевшись простолюдинами, мы слушали с тобой на базаре проповедь новоявленного пророка?“. „Помню, — небрежно ответила девушка. — Почему ты спросил об этом?“. „Вглядись внимательно в этого человека, это тот проповедник?“. Я знал латынь с детства и теперь с замиранием сердца ждал, что она скажет. „Пусть он заговорит“, — предложила она. Пилат посмотрел на нее с благодарностью и восхищением.