— Учителей мы недавно замели за испорченные учебники, забыл? Там же тоже, как ты говоришь, баловство сплошное! В картинках вождям усы и бороды подрисовали!.. Или другое дело, когда председатель колхоза под эту самую пятьдесят восьмую загремел за портрет, вырезанный ножницами!.. А старуха семидесятилетняя, которая по книжке Иосифа Виссарионовича гадала! А когда тот же Михеич полгода назад упрятал в тюрьму заику, который не мог сразу выговорить имя маршала Ворошилова и называл его просто Вором?..
— Вот и дошло до него! — заорал Минин на Жмотова и весь затрясся. — Лазарев, этот мальчишка, поэт и поставил точку на прежнюю жизнь майора Подымайко. Не захотел Михеич больше чужие судьбы губить. Сам свой суд свершил. Только над собой.
— Ну это ты уж совсем загнул… — оторопел лейтенант.
— Думай, как хочешь. А я Степаныча понял. Письма только его предсмертного не нашёл. Должно оно быть. Не верю я, чтобы Степаныч мне последних слов не сказал. Бумажку-то ту, что при нём была, я враз отыскал. Но это для всех она. Стишки там глупые, на пацанов тех его намёк. Про птицу эту тоже, чтобы я её кормил да заботился. Чтоб клетку чаще чистил… А я, старый дурень, можно сказать, только эту птицу и начал понимать, а чтоб чистить, совсем забыл…
Голос у капитана пропал, он добрёл до стенки, привалился, ссутулился.
— Свои, чужие… Куда тебя понесло, — поморщился Жмотов. — Так, знаешь, до чего договориться можно?
— Теперь уже поздно. По-другому мне теперь ни думать, ни говорить. Раз тебя приставили, мне и у них веры нет.
— Да разберутся, Степаныч! Чего ты заладил? Всех же таскает этот особист.
— Всех, да не всех. Мы с Подымайко, чую, у них поперёк горла. Мы оба из Смерша, а Абакумова они ещё с прошлого года в тюрьме держат. Вот и раскинь мозгами.
— Ахапкин доверял, не трогал, значит, и в этот раз отстоит.
— Не верю я Ахапкину. Раньше верил, а теперь нет. Был у меня с ним разговор. Он на Михеича таких собак спустил… Тошно слушать. Врагом его объявил за то, что тот за пацанву заступился.
— Опять ты туда…
— Да разве это враги!
— Ничего, посидят в лагерях, поймут, как с плакатиками бегать.
— Десять лет?
— Не расстрел же!
— А ты хотел, чтоб вышку?
— Заслужили. Ишь, распустились! Дожили, пацанва уже глотки разевать начала на советскую власть. Им эти глотки свинцом залить!
— И глаза выколоть, чтоб не зрели.
— Чего?
— Так я. Про себя, — махнул рукой Минин. — Рот закрыть, в уши песок, и на глаза всем нам повязки.
— Нет, не пойдёт, — ухмыльнулся Жмотов. — Всем не надо. Я, например, на свою Веру Павловну хочу смотреть. Как же мне?
— Ты про что?
— Есть у меня зазноба. Мне глаза нужны, — балагурил лейтенант. — Я с тобой вот валандаюсь, а она там, моя княжна, уже волнуется небось. Ревнивая она у меня.
— Вера Павловна, ты сказал? — сощурился Минин и зло сплюнул. — Это не Нестор тебе её подсудобил?
— Он рекомендовал, — медленно произнёс Жмотов, а у самого даже горло перехватило, видно было невооружённым глазом, как взвился оперуполномоченный, услыхав это женское имя, как злорадствует весь, хоть бы чем досадить.
— Значит, он познакомил?
— Поселился я у неё на днях.
— Хороша дамочка.
— А чего?
— Так… известная…
— Княжна.
— Для кого и княжна, а то и графиня. Только муж у неё лет десять уже в лагерях мается. А может, и загнулся. И она сама, как член семьи врага народа, там должна была быть. Но уберёг её Баклей. Уберёг её наш заботливый Нестор Семёнович. Видишь, и пригодилась.
— Это за какие же заслуги?
— А ты не догадываешься, лейтенант госбезопасности?
— Сучка!..
— Вот и сообразил.
— Это что же? Ко мне её приставил, чтоб ему доносила?
— Это уж сам кумекай. Не ты первый.
— Вот стерва! Как же я сразу не сообразил.
— Успокойся. Время пройдёт, он к тебе присмотрится, приглядится. Поймёт, что ты свой, и другому её пристроит.
— Дай-ка закурить, Степаныч… Что-то ты меня будто обухом по башке.
— Ты здесь не кури. Теперь и мне, и птице это вредно.
— Чего ж мне? На улицу переться?
— Ну это ты сам выбирай, — Минин усмехнулся. — Раз велено за мной досматривать, то терпи, но курить запрещаю.
— Я до обеда, — обиженно буркнул Жмотов и направился к двери.
— А после обеда что? Приедут забирать или только сменщик явится?
— Сменят, сказали, — зло сверкнул глазами тот и вышел за дверь.
— Значит, приедут… — опустил голову Минин. — Ну что ж, приготовимся.
И он проверил кобуру у пояса. Рукоятка пистолета приятно охладила ладонь.
XV
Шёл одиннадцатый час вечера, за окном свирепствовал мерзкий осенний дождь вперемежку с мокрым снегом.
Откинув голову на спинку и упёршись вытянутыми руками в коленки, лейтенант Квасницкий дремал, примостившись на кожаном диванчике в приёмной. Совещание в кабинете Ахапкина, начавшееся задолго до обеда, закончилось полтора часа назад; начальники подразделений, хмурясь и не разговаривая, один за другим покинули его, но за дверьми оставались главные лица, и Квасницкий, несколько раз по звонку забегавший с минералкой для Шнейдера, не смог угадать по угрюмым физиономиям восседавших за столом, когда и каким будет конец. Неплотно прикрывая за собой дверь, он пробовал потом, прижавшись ухом, услышать, уловить хотя бы фразу, слово из того, что обсуждалось, но то ли говорили слишком тихо, то ли дверь в этом кабинете устроена была так, что надёжно хранила все тайны, ничего услышать ему не удалось. Не желая рисковать, раздосадованный Квасницкий устроился на диванчике и решил с толком для себя использовать пустое времяпрепровождение в приёмной, тем более что за последние дни с приехавшими капризными проверяющими ему пришлось хлебнуть, что называется, по полной.
Но только он впал в сладкую негу, резкий телефонный звонок подбросил его на ноги. Уже по сумасшедшему беснованию аппарата Квасницкий догадался, что звонок особый, не здешний. Дрожащими руками прижал трубку к уху. И не ошибся. Властный, не терпящий возражений голос потребовал Шнейдера.
— Товарищ подполковник проводит совещание, — запинаясь, доложил Квасницкий, уже заметно волнуясь.
— Соедините немедленно, — не представившись, ответили ему.
Квасницкий аккуратно возложил трубку на стол, кинулся к дверям, просунул голову:
— Товарищ подполковник, вас Москва.
— Кто? — Шнейдер оторвался от бумаг на столе.