«…теперь отвечу, почему я прикипел сердцем к Булгакову.
Когда я реально ощутил, что карающая десница пролетарской революции того и гляди опустится мне на голову, – я шибко зауважал Михаила Афанасьевича. Его умение молчать о главном помогло мне найти выход из трагической ситуации, в которую я угодил в 1938 году».
«…Петробыч тоже по достоинству оценил умение Михаила Афанасьевича выжить. Об этом свидетельствует приказ от 1936 года, резко сокративший количество допущенных к делу Булгакова сотрудников. Приказ последовал спустя несколько месяцев после получения в аппарате ЦК письма М. П. Аркадьева. Согласно этому распоряжению, все материалы по этому делу должны были храниться в особой папке, к которой имели доступ только Сталин и Берия, начальник отделения и конкретный исполнитель.
В разговоре с выдвиженцем Ежова я сослался на этот приказ…»
«…чем еще Сталин мог помочь «своему» писателю?»
«…а тот целенаправленно искал выход, и заодно, справившись с дрожью в руках, торопливо дописывал эпилог – тот, что начинался словами:
«Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами. Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее болотца и реки, он отдается с легким сердцем в руки смерти, зная, что только она одна успокоит его».
Рылеев предложил налить по рюмочке – «за помин души незабвенного Михаила Афанасьевича».
За помин я выпил, а затем напрямую спросил поборника свободы с полковничьими погонами…
Для ясности сообщаю, я ничего не имею против полковничьих погон. Мой отец закончил службу полковником-артиллеристом, а до того ему, как и многим другим, пришлось пройтись по минному полю нашей родной земли, хотя он всей душой, всем сердцем, обеими руками участвовал в великих свершениях. В тридцать восьмом отца взяли по делу Рокоссовского, который в ту пору командовал бригадой на Дальнем Востоке. В тридцать девятом его выпустили, восстановили в партии, вернули в армию. В августе сорок первого года он прибыл на фронт, был направлен под Ельню, где едва не сгорел в танке.
Потом долгое выздоровление, ускоренные курсы при Академии Генерального штаба и снова на фронт, под Новороссийск, где его назначили командиром ИПТАПа
[81].
И так до самого Берлина.
Я подчеркиваю, что ничего не имею против полковничьих погон даже с малиновым просветом, и все же…
– Юрий Лукич, все это замечательно – великие свершения, Магнитка, «Тихий Дон», самоубийство Аллилуевой, покушение на Кирова, ежовский выдвиженец… Кстати, куда он сгинул?
Рылеев ответил с неожиданной поспешностью, словно догадался, о чем я собираюсь его спросить.
– Через несколько недель его и след простыл, и где теперь его косточки, только черное воронье знает.
– Скажите, Юрий Лукич, если бы во времена великих свершений вам приказали арестовать Булгакова и слепить на него библиотечное дело, вы бы отказались?..
Он не ответил.
Глава 3
Он не ответил!!!
Это был убойный факт, разводящий меня с Рылеевым. Действительно, кто-то должен был и шпионов ловить, и хлеб сеять, и заводы возводить – все так, я согласен.
Но он не ответил!
Я не дурак, и мне доступно понимание, что на этот вопрос ответить труднее всего. Каждый должен самостоятельно принять решение, если, конечно, он дорожит собой и согласием в душе. Но кто-то мог бы и подсказать…
Убедить собственным примером…
За окном таял свет дневной, и в зыбкой темноте, спускающейся к крышам, на небе заиграли тусклые городские звезды. В тишине на фоне меркнущей зари я разглядел невеликий размерами кабинет, хозяина, лежавшего на тахте и покуривающего папиросу.
В табачном дыму узрел его мысли…
Господин Гаков спорил с женой, стоявшей возле порога.
«… – Ваня упомянул, будто следователь, услышав, что я пишу пьесу о Сталине, буквально онемел. Правда, ненадолго. Быстро пришел в себя.
– Так напиши им пьесу про Сталина! – воскликнула Елена Сергеевна.
Михаил Афанасьевич поморщился.
– Дело не в пьесе. Я давно хотел написать о Сталине. Несколько лет назад такая инициатива была позволительна, теперь же действовать на свой страх и риск смертельно опасно. Случай с Поныревым подтверждает это».
«…Я уже писал Аркадьеву и никто не откликнулся. Ни ответа, ни привета.
– Как же нет ответа! А Жуховицкий с Добраницким, то и дело настаивающие на том, что «хватит сидеть в сторонке», «пора включаться в работу»?
– Это не то. Эти мелкие бесы исполняют распоряжение таких же мелких бесов, только с петлицами. Они не могут являться посланцами… Они не могут быть уполномоченными. Они требуют от меня написания если не агитационной, то хотя бы оборонной пьесы. Возможно, они провоцируют меня?»
«…Каждый из них висит на волоске, и ради спасения собственной жизни они готовы на все. Они могут такого насочинять в своих доносах. Это пугает больше всего.
Пауза.
– Ваня предупредил, со мной все может случиться. Он прав, черт его побери! Сначала меня рвали критики, сейчас этих псов утихомирили, и я не могу исключить, что теперь за меня возьмутся сами псари. Одно только знакомство с Гендиным может дорого мне обойтись.
– Что же Сталин?! Я сама напишу ему! Сейчас же!!»
За окном с неожиданным остервенением залаяли собаки.
«…Булгаков сел на тахте, вздохнул.
– Твое письмо вряд ли дойдет до него. Ему сейчас столько пишут. Тысячами, десятками тысяч…
Елена Сергеевна села рядом и зарыдала.
– Что же делать?
Михаил Афанасьевич ответил жестко, даже грубовато:
– Не знаю. Думаю. Ищу выход. Так больше жить нельзя, и я так жить не буду. Я что-нибудь выдумаю, какою бы ценою мне ни пришлось за это заплатить. Только не было бы поздно. С «Мольером» было проще. Помнишь, я сделал ставку на «Мольера». Кто такой Мольер? Когда он жил? Много ли тех, кто слышал о нем? Его можно снять с постановки – и дело с концом. С пьесой о Сталине этот номер не пройдет, особенно, если псари ознакомятся с моим последним романом, а они обязательно ознакомятся. Я же не в вакууме пишу. Я читаю главы друзьям, интересуюсь их мнением…
Псарям даже санкции Петробыча не потребуется – кокнут и все. Одним белогвардейцем меньше. Еще вздохнут – не перевоспитался, мол, Булгаков…
А жаль!