У меня перехватило дыхание. За всё это время – более чем за год – никто в разговоре со мной не поднимал вопрос о моей матери и уж тем более не интересовался моими переживаниями. С этого всё и началось. Но я никак не находила нужных слов. Мне так редко приходилось выражать словами свои чувства, что я стала эмоционально неграмотной. Я ответила, что не смогла тогда заплакать и что я узнала о мамином самоубийстве из глянцевого журнала. Она молчала, и довольно долго. Наверно, не знала, что сказать. Я бы в ее возрасте точно не знала, а она, помнится, высказала предположение, что нет худа без добра. Сейчас я удивляюсь, почему меня успокоило такое легкомысленное и вообще-то бессердечное отношение, но, когда я думала о маме, в моей голове царил такой сумбур, что это “нет худа без добра” стало для меня как бы инструкцией, дало мне ключ к пониманию произошедшего. Вероятно, Сьюзен знала, что мне необходим такой ключ.
Она была гибкая, с тонкими, точеными лодыжками и длинными “эльгрековскими” коленями. Она брала уроки у знаменитого хореографа Кэтрин Данэм, танец много значил для нее. Сьюзен часто кружилась по комнате или танцевала ча-ча-ча с воображаемым партнером, напевая бродвейские мелодии, ее длинные, до пояса, волосы развевались – это выглядело восхитительно. Иногда она пела в стиле ду-воп (рок-н-ролл) под джазовые пластинки и потрясающе танцевала джиттербаг, закрыв глаза, пощелкивая пальцами и потряхивая головой. Потом я шла к себе в комнату и пыталась воспроизвести ее движения. Я всё время ей подражала. Если я смогу стать такой, как она, может, папа будет больше меня любить.
Сьюзен подарила нам смех – в нашей семье уже позабыли, как он звучит. У нее был свой набор анекдотов, порой длинных и замысловатых, и в кульминационной точке она сама чуть ли не лопалась от смеха; еврейских, ради которых мне пришлось выучить кое-какие слова на идише; не всегда понятных шуточек с сексуальным подтекстом из родного ей репертуара джазистов. В Сьюзен чудесным образом сочетались дурашливость и мудрость с небольшой добавкой новаторства для равновесия. Тем летом нас захлестывали волны ее жизнерадостности.
В Гринвиче вместе с бабушкой хозяйничали мамина младшая сестра с мужем-алкоголиком, и, говорят, они пытались официально оформить опекунство над нами. Сьюзен заявила папе, что по отношению к нам было бы свинством отдать нас родственникам и он просто обязан взять нас жить с собой в Нью-Йорк. Думаю, в папины планы входило оставить детей в Гринвиче и время от времени навещать. Если бы после мамы у него была другая жена вместо Сьюзен – скажем, такая, как четвертая по счету, итальянка, – ей-богу, не знаю, что из нас вышло бы. Может, я и выжила бы, но полезным для общества человеком не стала бы. За время своего недолгого брака с моим отцом Сьюзен показала мне пример того, какой должна быть мачеха. Мне даже в голову не приходило, что в будущем, в двух замужествах, я сама буду мачехой шестерым детям, и полученные уроки окажутся весьма ценными.
Я была без ума от нее, да и жизненного опыта мне не хватало, поэтому я не могла заметить того, как менялась Сьюзен при папе, – хотя, вероятно, кое-что видела, но тут же забывала. Рядом с папой никто, кроме Питера, не оставался самим собой. Ее кипучая энергия несколько утихала. Если она вела себя чересчур шумно, папа осаживал ее: наверно, его смущало, что непосредственность и веселость Сьюзен подчеркивает разницу в возрасте между ними – двадцать три года. Как-то раз она сравнила их брак с союзом свахи Енте из “Скрипача на крыше” и несгибаемого ибсеновского пастора Бранда. В интервью Говарду Тейхманну она сказала: “Я вела себя как типичная японская жена. Мне хотелось делать всё, что ему нравилось”. Всё та же женщина-угодница, которая таким способом пытается сохранить близкие отношения. Не знала я и про ее булимию – скоро и я начну страдать от этого расстройства питания.
Всё это нисколько не мешало желанию Сьюзен подружиться со мной и моей готовности откликнуться на ее предложение. Она нашла во мне не искалеченную подростковую душу, а отзывчивую компаньонку. Оглядываясь назад, я понимаю, что в моем детском стремлении спрятаться за образом Одинокого рейнджера проявлялось стремление к настоящей дружбе, а если дружба не настоящая – спасибо, не надо, обойдусь без вас. Но подобно лазерной системе самонаведения ракет, я могла сканировать горизонт и вылавливать теплые, реальные объекты, которые изучала вдоль и поперек. Но в более позднем подростковом возрасте – Сьюзен с отцом к тому времени уже развелись – я отключила свой “лазер” и довольствовалась теми связями, какие находились, будь они настоящие или нет. В постпубертатном периоде одиночество – не вариант!
В то первое калифорнийское лето папа и Сьюзен часто водили нас с Питером обедать в шикарные голливудские рестораны – в “Браун Дерби” или в “Чейзенс”, одно из любимых папиных мест. Раньше нам не доводилось бывать с ним в такой обстановке, и хотя я знала, что он вообще-то знаменит, как это проявляется в его жизни, никогда не видела. Эффект меня поразил: когда папа вошел, в зале словно поменялось энергетическое поле, будто он был намагничен. Хозяин ресторана мистер Чейзен обращался к нему по имени, и пока нас провожали к папиному “личному” столику (в “Чейзенс” были отделанные красной кожей секции), головы поворачивались в нашу сторону, и я слышала шепот со всех сторон: “Смотри, это?..” Официанты знают, как тебя зовут и что принести тебе выпить, хотя еще не получили заказа, – я решила, что это и есть слава. Иногда нам составляли компанию его агент из Американской музыкальной корпорации или владельцы этой корпорации Лью Вассерман и Жюль Стейн с женами.
Вместе с приглашением войти в папин взрослый мир я получила шанс посмотреть, что и как там происходило. Я с интересом отметила, что среди людей, да еще после двух порций виски, папа вел себя совсем иначе – с теми, кто не был ему близок, он держался более дружелюбно и раскованно. Но особенно внимательно я наблюдала за Сьюзен, ловила каждое ее движение в обществе – в присутствии людей из старшего поколения (важных людей) она напускала на себя серьезный вид, а со старыми папиными приятелями, к примеру с Джонни Сопом и Дороти Макгуайр, непринужденно болтала и хохотала. Как-то раз, по дороге в Оушн-Хаус, она запустила руку себе под платье и, громко смеясь, вытащила из бюстгальтера искусственные вкладыши. Не знаю, смогла бы я столь же легко проделать такое прилюдно. Я всегда старалась максимально скрыть от посторонних то, что считала своими изъянами – в частности, объем груди и бедер, – и надеюсь, никто не замечал моих стараний. У меня была тонкая талия – примерно девятнадцать дюймов
[14] – и полные, высокие бедра, как мне казалось, чересчур широкие для моей талии. Хуже того – я случайно услыхала, как папа сказал, что у меня тяжелые ноги. Услышав это, я легла и проспала двое суток – это был единственный известный мне способ отвлечься от слов, которые преследовали меня до конца жизни.
В то лето я сблизилась с Питером, в прямом и переносном смысле. Поскольку мы жили в соседних комнатах и делили общую ванную, у нас была масса возможностей общаться и смазывать друг другу обгоревшую на солнце кожу. Наши гринвичские компании остались в прошлом, и в то время как мы приноравливались к, очевидно, новой для нас жизни, рядом не было никого, кроме нас самих. По выходным в большом зале первого этажа отеля устраивали танцы для взрослых под живую музыку, с большим оркестром. Под влиянием Сьюзен я решила, что надо заняться танцами, поэтому мы с Питером украдкой пробирались вниз и как сумасшедшие вальсировали в соседней с залом пустой комнате. Иногда мы танцевали в обнимку под медленную музыку. Приятно было иметь брата, с которым я могла спокойно тренироваться. В то лето я поняла, как сильно я переживаю за него, а также более четко увидела, насколько мы разные.