Как-то раз вечером, в поисках Марты, он спустился в подвал; помещения коллекции погружены в темноту, ни Марты, ни Маргаритки. Он стал задумчиво, бесцельно бродить между полок, и вдруг что-то скользко чиркнуло у него под ногой. Ломтик жареного картофеля, теплый. Приглядевшись, он обнаружил на некотором расстоянии еще два ломтика, нагнулся, потрогал, тоже теплые. Дамиан прислушался. Поначалу услышал лишь собственный свой дых да странные, призрачные звуки – скорее всего, просто чудится – от мириад неживых вещей, старинных экспонатов, что словно стараются поудобнее улечься в своих ящиках и коробках. Но когда затаил дыхание, то различил еще чье-то – легкое, притаившееся. Принялся осторожно рыскать по комнатам, прислушиваясь к малейшему шороху, но слышал пока только это постороннее дыхание – вот оно смолкло, вот опять раздалось еле внятно, тишина, приглушенный вдох, тишина. Чуть ли не на цыпочках он стал методично осматривать помещение; между длинными рядами поставленных на попа коробок он заметил еще один ломтик картошки, рядом был ход вбок, как будто в нору. Зорко вглядевшись в темноту, он достал свой непременный карманный фонарик и повел тонким острым лучом вглубь. В другом конце картонного тоннеля смутно что-то белело.
– Не бойтесь, – сказал Дамиан мягко. – Выходите.
Дыхание стало громче, белое зашевелилось. Скрючившись, Дамиан протиснулся в темный проход, и его фонарик выхватил гнездо из белых сетчатых одеял машинной вязки, какие постилают на больничные каталки, и старых подушек. Маргаритка сидела посередине, в весьма странным облачении – белой куртке медсестры и стерильных хлопчатобумажных перчатках. В складках одеял – пластиковая коробочка с картошкой. Дамиан сказал:
– Если есть картошку в перчатках, то они перестанут быть стерильными. Как пить дать.
Маргаритка фыркнула.
– Вы тут живете?
– Временно. Меня выгнали из мастерской.
– Когда?
– Уж несколько… месяцев назад. Ночую где придется. Сюда прихожу, только если другого ночлега не найду. Никакого вреда от меня нет.
– А ну-ка, выбирайтесь. А то арестуют еще вас.
Она стала карабкаться наружу в своем диковатом ворохе одежды – сверху белое больничное, снизу что-то свое, слегка восточное.
– Холодно тут, – пожаловалась она. – Трудно согреться.
– Температура специально поддерживается. Помещение для хранения коллекции, а не для незаконных постояльцев.
Маргаритка выпрямилась, посмотрела на него.
– Ну, я пошла?.. – спросила она оптимистично.
– Куда? Куда это вы пойдете?
– Да уж найду.
– Пойдемте лучше со мной. Поспите на настоящей кровати, в спальне. Если, конечно, еще не разучились.
– Зачем вы насмешничаете?
– Да какое там… Господи боже мой. Пойдемте…
Дамиан принялся готовить блюдо из макарон, а Маргаритка беззвучно сновала по квартире, изучала со слегка вызывающим, оценивающим видом его коллекцию авторских оттисков. И для него оказалось затруднительно спросить ее мнение о них. Если честно, ему не хотелось знать, что она думает про потоки цвета и нежно-кругловатые формы, напоминающие укромную гавань, на работах Патрика Херона, про его красный цвет, напоминающий запекшуюся глазурь, про золото и оранжевый кадмий, про странную, словно текучую, умбру… Поставив на стол еду, он поддерживал разговор, задавая ей разные вопросы. И сознавал при этом, с нелегким чувством, что подобные беседы бывают при врачебном осмотре. А на вопросы она отвечает лишь потому, что чувствует себя обязанной – за еду, за кров, за то, что не выгнал ее с работы, да и вообще из больницы. Так, он узнал, что она поссорилась со своим парнем, после – а может, из-за – аборта с осложнениями. Спросил: не жалеет ли она, что потеряла ребенка? Она ответила резковато: никакой он был еще не ребенок, непонятно, о чем вообще речь. Спросил: хорошо ли она питается? Бросила: а вы как думаете? Потом, словно вспомнив о хороших манерах, поведала вежливо и обстоятельно, что больница – настоящий рай, если питаться объедками, вы не поверите, сколько добротной еды выбрасывают на помойку. А получает ли она хоть какую-то стипендию, есть ли у нее источник дохода, кроме работы с коллекцией Петтифера? Нет, других источников нет. Время от времени она моет посуду в ресторанах да убирается в разных конторах. Потом она сообщила, скупо и словно нехотя, мол, когда она получит свой диплом, если, конечно, вообще получит, то, может быть, попробует заняться преподаванием, хотя преподавание, надо сказать, отнимает время, которое художник мог бы потратить – и должен тратить – на собственное творчество.
Он спросил: а в каком вообще стиле вы работаете? Трудно объяснить, ответила она, трудно объяснить так, чтоб вы поняли, представили себе наглядно… Вообще замолчала. Дамиан включил телевизор – на экране вдруг замелькала бывшая жена, играли пьесу другого Беккета, Самюэля, он поспешно переключил канал; в результате посмотрели футбольный матч «Ливерпуль» – «Арсенал» и выпили на двоих бутылку красного вина.
Перед рассветом он вдруг услышал, как отворилась дверь его спальни и по полу тихо прошуршали шаги. Спал он, как аскет, на одинарной, узкой кровати. Маргаритка пересекла комнату в темноте точно привидение. На ней не было ничего, кроме белых хлопчатобумажных трусиков, – у него не нашлось для нее, право слово, ничего похожего на пижаму. Она встала у кровати, посмотрела на него сверху вниз – он же сквозь полусмеженные веки смотрел, кажется, на трусики. Потом она приподняла уголок пухового одеяла и молча скользнула в постель, сразу прижалась своим холодным телом к его теплому боку. Многое пронеслось в полудремлющем сознании Дамиана Беккета. Не причинить ей боли и вреда. Не обидеть. А она уже положила холодные пальцы сперва на его губы – молчи, – затем на его естество, которое мгновенно ожило. Он прикоснулся к ее животу – пальцами гинеколога, – бережно, и узнал шрамы от овариоэктомии, но оказалось, что имеется еще и пирсинг – в пупок продето кольцо, – и еще два колечка в левом соске маленькой груди. Пирсинг – какая гадость! Непонятно почему он подумал о проколотых гвоздями запястьях ширпотребного человека на кресте. Между тем она принялась, причем довольно умело, его ласкать. Его охватила волна жаркого чувства, как бы точнее назвать? – горячей жалости. Он обнял ее, прижал к себе, стал делать все остальное. Она было напряглась, задеревенела – слава богу, не оказалось никаких дальнейших интимных проколок, колечек, – в конце же не то проскулила, не то простонала как-то радостно и положила голову к нему на грудь. Он погладил бесцветный, непокорный пух волос в темноте:
– Вы не маргаритка, а одуванчик.
– Ага, скоро облечу. Вышло времечко.
Он представил, как разлетаются белые семена – грустно, и тут же подумал: это не имеет к нему и к ней касательства, с ее-то загубленными трубами.
– Знаете, что я вам скажу… Все эти проколки, колечки… в мягких тканях… где гарантия, что они не канцерогенные?
– Нельзя волноваться обо всем на свете, – сказала Маргаритка. – Нашли что сказать, долго думали?