Так что никакого секрета тут особого не было.
А вот что и сегодня удивительно – это ее реакция на нас. Точнее, отсутствие какой бы то ни было реакции! Как будто и не пробежали мимо, уставившись на нее, полсотни солдатиков. И ведь даже не прикрылась, пока бежали, даже позу не сменила. Голову тока чуть повернула лениво.
Как будто и не было нас вовсе…
Хотя, на самом деле – а существовал ли для нее кто-то из нас? Вряд ли…
Впрочем, никогда я этого не узнал и не узнаю.
Зато история эта стала единственной цветной вспышкой в моих воспоминаниях о первых месяцах в бригаде.
А дальше снова жуткая черно-белая беспросветка…
Хрясь ребром ладони по нагнутой шее!..
И так – день за днем, неделя за неделей…
Беспросветные, безнадежные, одинаковые…
И вдруг передышка – госпиталь.
Мы с Пахомом угодили туда почти одновременно, с разницей в несколько дней. И даже в одно отделение. Вот ведь переплелась судьба…
Для нормального человека попасть в больницу – неприятность.
Для молодого солдата очутиться в госпитале – удача.
Если, конечно, целы руки-ноги-голова. У меня целы – мелочи не в счет…
Центральный военный госпиталь в Кабуле для меня сейчас воплощение рая на земле.
В существование какой-то там мифической гражданки я уже не сильно верю. Да и думать об этом на ближайшие несколько месяцев мне противопоказано. Опасно.
Как опасно задумываться о воде в пустыне – силы отнимает, да и крыша может съехать. О реальном нужно думать, о насущном – как от жажды не сдохнуть, как растянуть оставшиеся глотки.
Госпиталь – как глоток воды из фляги в пустыне. Вода теплая, вонючая, противная и невкусная. Но на какое-то время поддержит тебя и не даст совсем загнуться…
Здесь тебя нормально кормят, дают нормально спать и почеловечески к тебе относятся.
А с теми, кто пытается относиться ненормально, уже можно «пободаться».
Это в бригаде ты просто «шнур» – здесь ты уже «шнур» из ВДВ. И заложенное в тебя с гражданки фильмами и вбитое за три месяца учебки сержантами представление о собственной исключительности, «элитности» начинает потихоньку проявляться. Особенно когда ты слегка отъелся, восстановил хотя бы доармейский вес и тебя, крутого нынче десанта, не сдувает ветром…
– Один! Сигарету!
Это уже не обязательно к тебе – уже посмотришь сначала, кто зовет. Свой ли, «полосатый» или кто другой. Своему и сигарету принести не в падлу, тем более что и проблем здесь с этим куда меньше – стрельнуть всегда есть у кого.
Офицеров вокруг навалом, и при этом все они расслабленные, не шакалистые, как в бригаде, где мы для них вечный источник проблем и объект вздрючивания…
Да и внешне офицеры в госпитале куда меньше отличаются от нас.
Пижамы-то одинаковые у всех – синие. И халаты – коричневые. А в таком наряде 20-летнего дембеля от 21 – летнего летехи и не всегда отличишь. У дембелей-то бывает и гонору побольше – он ведь УЖЕ дембель, а тот пока ВСЕГО летеха…
В общем, нет той дистанции, что в части. Хотя кучкуются офицеры, конечно, и здесь вместе. Так оно и понятно – каждому свое.
Хотя бывает и нам перепадает их «свое».
Именно в госпитале, из «Шарпа» кого-то из офицеров услышал я впервые «афганские» песни. Помню первое удивление – ТАКИЕ песни и из магнитофона?
Кабул далекий и безжизненная степь,
Пейзажи эти надоели мне по горло,
Ты многих не дождешься сыновей,
Земля родная, плачь, рыдай от горя.
[11]
Магнитофон прочно ассоциируется в сознании с гражданкой, но звучащие из него слова совсем не из гражданской жизни…
При этом слова эти такие понятные и близкие.
Поднималась зорька над хребтом горбатым,
Пробивалось солнце сквозь туман проклятый,
А с рассветом снова по незримым тропам
По земле афганской долго еще топать.
Ох, долго, долго еще топать мне по земле афганской…
А вот те, кто написал слова этих песен, уже дома, наверное…
Наверное…
Если живы остались…
Кабульский центральный военный госпиталь, эта концентрация человеческой боли, страданий, каждый день напоминает о том, что дорога домой будет непростой.
Каждый день привозят сюда кровавые ошметки афганской мясорубки.
И когда идет большой поток раненых, на помощь привлекают нележачих больных. И чаще всего наша помощь требуется именно в приемном покое.
Нередко раненых привозят сюда еще пахнущих пороховой гарью, еще не пришедших в себя после шока. И уже обколотых промедолом.
И от этого зрелища тебе, кажется, больнее, чем ему.
И хочется закричать от ужаса раньше, чем закричит от нахлынувшей боли он.
А как не закричать, когда заносишь в приемную обрубок тела, обгоревший со всех сторон. Он весь, кажется, спекся, сплавился. Вместо лица – сплошное месиво. Сквозь черную корку просвечивает розовое мясо.
Перекладываем его на осмотровый стол. Врач сует мне в руки фонарик:
– Свети!
Я не сразу понял куда, светить и зачем. А врач орет:
– В глаза свети, идиот! В глаза!!!
А где у него глаза? Где в этом месиве глаза и откуда им там быть?
Врач берет мою руку и направляет свет в какую-то лишь ему понятную точку. И тут я понимаю, что там, полузалепленный ошметками горелой кожи действительно глаз. Хотя скорее подобие глаза – какая-то желеобразная масса.
И тут врач начинает с ним… разговаривать. Хотя это скорее крик, а не разговор:
– Видишь свет? Отвечай. Видишь или нет? Дай знать!
Я даже не понял поначалу, к кому он обращается.
Сообразил только, услышав откуда-то из-под этого месива какое-то глухое мычание…
Он реагировал!
Он жил там, под этой коркой!
Внутри этого обрубка, под этим месивом, в котором невозможно было даже приблизительно разглядеть черты человеческого лица….
Он цеплялся за жизнь, за этот крохотный лучик света снаружи…
Я даже не хочу задумываться, что он чувствовал в этот момент.
Какую испытывал боль.
И не знаю, что было с ним дальше.
И не хочу знать, не хочу думать и догадываться…
Хотя догадываюсь…
Но эта чужая боль сидит во мне все эти почти уже 30 лет.