– Ясен пень, хочу! – довольно грубо сказал внутренний голос. – А че я тогда явился-то! – Внутренний голос чуть было не прибавил какое-нибудь распространенное ругательство, но сдержался. Огонь в камине предостерегающе полыхнул и вновь стих.
– Да… Да… – просветленно отвечал зареванный Голубович. – Не могу больше так…
– Дайте мне какую-нибудь вашу вещь, – попросила ведьма.
Голубович заполошно захлопал себя по карманам. Никакой вещи, которую он бы мог сейчас отдать, у него с собою, кажись, не было. Шарфов он тогда не носил, а то отдал бы шарф, что ли, сейчас. Шапку? Что?
– Пуловер отдай, – теперь сказал внутренний голос, – на хрен тебе голубой пуловер, как, скажи, у пидараса. Ты ж не пидарас.
Голубович действительно сидел в голубом тонкой машинной вязки пуловере, потому что в те времена особо привередничать в магазинах не приходилось, вот он и взял, что подошло по размеру.
– Нет, – сказала ведьма, чуть наклоняясь вперед, отчего груди ее, плеснув под платьем, вновь выкатились перед взглядом Голубовича. – Вот там, – она показала тонким наманикюренным пальцем, – вместе с ключами… что там у вас? Металлическое… Круглое с перекладинами… Надо то, что любите.
Голубович вытащил связочку – ключ зажигания, ключ от дверей шикарного авто и он же ключ от багажника и в пятак диаметром стальной брелок в виде трехугольной мерседесовской звездочки в круге; брелоком Голубович очень гордился.
– Не отдавай! – закричал внутренний голос.
Ведьма улыбнулась.
– Ага, мать твою, щас, – ответил Голубович внутреннему голосу, впервые в жизни своей вступая с ним в диалог и не замечая, что матерится. Он снял с колечка брелок и протянул на открытой ладони: – Вот.
Та взяла брелок; тут же свечи и камин вновь полыхнули, в камине аж загудело, словно в домне, над головою Ваньки потянуло ветром, как будто в избе сильнейший сквозняк установился сейчас. Под гуд камина и треск обеих свечей красотка, вновь перестав улыбаться и опустив голову, забормотала что-то себе под нос, лицо ее исказилось. Голубович, честно вам доложим, дорогие мои, Голубович чуть не обмочился со страху. В армии, в десанте, когда первый раз прыгал, ни капельки не выдавил, а тут, значит, чуть не обмочился.
Ветер провыл, и тут же все стихло. Ведьма вновь смотрела, не отрываясь, ему в глаза.
– О, Господи, – сказал не то внутренний голос, не то сам Голубович, он и не разобрал тогда.
– Просто так не разрешают, – жестко сказала ведьма. – Каждая женщина станет твоя, и любить ты станешь каждую, но по-настоящему любить, как один раз в жизни любят, тебе нельзя. Нельзя! Согласен? Нельзя любить! Детей нельзя! Нельзя детей!.. А иначе не разрешают… Согласен? Это вот отдашь. Согласен?.. А если полюбишь, только смерть любимой тебя спасет… Согласен?
– Согласен! – закричал внутренний голос.
– Мы согласны, – прошептал бедный наш Ванек, дрожа всем телом. – Да… То есть… Я согласен… А почему? – вдруг еще спросил он и вновь замер, осознав неуместность и ненужность этого да и вообще какого бы то ни было вопроса.
– Потому что в любви надо жертвовать, а настоящей жертвой может стать только любимый человек.
– Не понял, на хрен, – недоуменно сказал внутренний голос.
– Мы… я… не понял… – прошептал Голубович.
Ведьма улыбнулась, щурясь; от глаз ее по молодым щекам побежали лучики морщинок и вдруг это ее молодое приветливое лицо оказалось действительно старым, искаженным, ухоженная золотая прядь упала ей на полный морщинами лоб, прядь, ставшая вмиг всклокоченной и белой пополам с рыжими прядями, как грива каурой лошади, глаза превратились в щелочки, словно у китаянки.
– Не понял, потому что ты еще не наш. Не Глухово-Колпаковский. Поэтому и детей нельзя. Нам не надо чужих детей. К нам вернется Свой, – еще непонятно добавила старуха. – Наш Мальчик… – словно бы с прописной буквы произнесла она слова «Свой» и «Мальчик». – Согласен? – со старческим смешком повторила она. – Хе-хе-хе-хе…
И тут Голубович сознание потерял. Ну, отрубился, прямо вам можем сказать, в первый, но не в последний раз в жизни отрубился Голубович. Было такое с ним еще один или пару раз, о которых мы вам своевременно и поведаем, дорогие мои. А тогда даже в десантуре, при первом своем прыжке, чуть в штаны не навалив от страха, Голубович сознание не терял и мог бы, скажем, и самостоятельно кольцо выдернуть – ну, кольцо десантного парашюта, чтоб вы знали, представляет собою изогнутую ручку такую вот двухопорную, словно бы на боках сковороды, но не суть – так, значит, кольцо мог бы выдернуть или вести при подлете к земле упреждающий огонь из автомата, хотя при первом прыжке салабонов бросают с вытяжным парашютом, и дергать за кольцо, прямо скажем, нет никакой необходимости – вытяжной парашют крепится фалом за штангу в самолете и при прыжке вытягивает парашют основной, так что можно просто висеть на лямках, как труп, и потом хлопаться об землю, как куль с мукой, что Голубович и сделал за несколько, значит, лет до окончания института, распределения в Глухово-Колпаков и до визита, о котором мы сейчас рассказываем, дорогие мои.
А теперь он потерял сознание.
Что далее происходило с Голубовичем, мы не знаем. Ну, не знаем. А чего не знаем, того не ведаем.
Знаем только, что очнулся Голубович сидящим в своем желтом «Запорожце», совершенно занесенном снегом, сидящим, значит, в тулупчике своем черном, с шапкой на лбу и с руками на руле. Голубович полез в карман штанов и обнаружил в нем оба ключа от машины без брелока, а в другом кармане – нетронутую пачку денег, тех, что перед визитом он собрал по всем сусекам и даже взаймы взял некоторую сумму. Находясь словно бы в похмелье, Ванек наш в автоматическом режиме завел агрегат и, не разбирая дороги – да из-за снегопада все равно ничего увидеть перед собою стало невозможно, – не разбирая дороги, двинулся вперед, постепенно, очень медленно приходя в себе. Чудо, что «запор» не закопался в снегу. Ну, чудо… Только подъехав к Aлевтининому дому, Голубович немного оклемался, но, как мы немедля и увидим, в полное сознание все же не вошел.
Первой женщиной Ивана Сергеевича Голубовича оказалась довольно симпатичная племянница хозяйки, московская студентка, неожиданно для самой себя прибывшая в деревню к тетушке на зимние каникулы – так вот сложилось, что поехать ей тогда оказалось некуда. Божий это промысел был, несомненно. Божий промысел.
Хлопнув во дворе дома дверцею своего авто и даже забыв оное авто запереть на ключик, что, кстати вам тут сказать, дорогие мои, было бы совершенно бессмысленно, потому что все советские авто открывались безо всякого ключика простой женской булавкой в умелых руках, да-с, хлопнув, значит, дверцей, а потом и дверью дома, Голубович, не чуя под собою ног, ввалился к себе в комнату, бросил тулуп свой и шапку на пол и отправился на кухню, возжелавши немедля выпить воды. И то сказать, чувствовал себя Голубович словно бы утром после хорошей вчерашней попойки. На теплой протопленной кухне сидела за столом незнакомая беленькая девчушка в джинсах и маечке, сказавшая Голубовичу: