Вихрастый парень трубно высморкался в пыль под ногами, вытер рукавом нос, блеснула жирная татуировка на руке – «ВИТЯ» внутри крендельных линий, похожих на типографские виньетки, – парень высморкался, приуготовляясь вынести повторный вердикт, но тут спорящие незаметно для самих себя повернулись и, продолжая разговаривать, двинулись от дома Храпунова прочь, потому что лежащий в конце пятнадцатой линии один из хвостов колонны двинулся, и оба спорящих через короткое время двинулись, разумеется, тоже. Солнце плескалось на лицах, отражалось в улыбках, солнце отражалось и в Смоленке вместе с синевою неба и алыми сполохами флагов и транспарантов; голубая Смоленка плескалась – тоже, кажется, радуясь предстоящему свиданию с земляком своим, и окунек, на мгновенье выпрыгнув из воды и тут же с неслышным плеском ушедший в нее вновь, кажется, радовался тоже; никто не заметил окунька, никто и внимания-то на него не обратил, обычно сидящих по берегам мужиков с удочками сейчас не стало ни одного – всех вобрала колонна; перешли по деревянному мосту через Смоленку и двинулись наверх, вдоль восьмой линии, к Неве.
– Слава, мать его, нашему дорогому Кузьмичу, на хрен! – раздавалось.
– Слава! Слава! Слава! Ммаааа-ааать егооо! Слава!
Отзвук катился по колонне и множился; так по железнодорожному составу идет звук взаимно схватывающихся сцепок, когда паровоз, прежде проскользнув колесами по рельсам, трогает с места – железный звук тогда множится, пока не превращается в один тяжело вибрирующий низкий бас, наполняющий все вокруг.
– Траханная сила! Храпунов с нами, мать его туда и сюда!
–… ять! – отвечал эхом Благовещенский сад. —… ава!… ава!
Дальше колонна втягивалась в хорошие, дорогие дома, с левой стороны дороги уже шли приличные дворы, а дальше, где начиналась девятая линия, за парком, виделся в глубине уже и дом самого Визе – с двумя каменными лежащими львами по обеим сторонам лестницы и квадратным греческим портиком. Возле закрытых ворот Визе, придерживая палаши, нервно прохаживались четверо городовых.
А в самом-самом конце пятнадцатой линии, в посаде, стояли улыбающиеся бабы, давно не следящие – впрочем, как и всегда, – за своей с криками бегающей взад и вперед вдоль колонны чумазой ребятней.
– Наши-от идут, мать твою, – в сотый раз сообщали друг другу бабы. – Ты гля… Таперя оно пойде-от… А? Маруська! Таперя, значит, выходит полный капец, ежели мужики до водяры дорвутся… Ты слухай, че говорю-то, стервь. Пойде-от, говорю, твою мать! – лыбилась собеседница Маруськи, словно бы праздник Светлого Христова Воскресения встречали их мужья, а не шли требовать от Государя Императора бесплатного неистощимого пойла.
– Не стерви, сука… Пойде-от… Храпунов – он, сучий кот, понимание имеет, что оно и куды… Оно так, твою мать… – отвечала краснощекая Маруська, тоже улыбаясь и утирая рот уголком платка. – Пойде-от, на хрен… Куды пойдет, туды и пойдет, ммать ттвою сверху и снизу… То до нашенского ума не касаемо… До нашенского ума, писька драная, одно касаемо: задирай ноги, трахать будут… А куды пойдет, значится, туды и пойдет, один хрен…
– Знамо дело, куды все пойдет, на хрен… Промеж ног и пойдет, – вступала в разговор третья. – Мужики таперя от пуза напьютуся – негощие станут вовсе, мать их… Дык сами себя почнем поленами трахать! Целки сбивать! Драной письки делов! Станут у нас письки, мать вашу, занозистые! Не кажинный хрен опосля влезет! Побоится! От оно как, мать вашу поперек и вдоль!
Бабы визгливо захохотали.
А вокруг раздавалось:
– Храпунов с нами, на хрен! С на-а-ми!
– …а-ми! …ать! …а-ми! – повторяло эхо.
Миновали восьмую и девятую линии; ближе к Неве бесперечь пошли уже только каменные дома – с плотно занавешенными окнами, с опущенными шторами, из-за которых невидимо для идущих в страхе смотрели на них обитатели. Хвост колонны еще только медленно уползал от xрапуновского дома, а передовые уже подходили к Биржевой.
И вдруг во главе сходящейся из трех колонн толпы возник caм Серафим Храпунов. Он оказался на набережной наискосок от Зимнего Дворца, словно бы неизвестною, но высшею силой помещенный в этот миг сюда – так на шахматную доску рука играющего ставит сверху фигуру. Шахматным пешкам и коням – да что! и королю с королевой эта непреложная рука наверняка кажется рукою Господа Бога, объявляющего мат.
Храпунов что-то коротко произнес, и тут же люди бросились к нескольким не успевшим уехать – большинство-то дежуривших на Биржевой площади лихачей крестьянским своим умом сразу сообразили, что к чему, и, нахлестывая лошадей, укатили прочь немедля, как только завидели первых бегущих в самой голове процессии, но несколько наиболее глупых, или наиболее жадных, или наименее расторопных остались, – люди бросились к дежурящим на набережной извозчикам, мгновенно скинули тех с облучков – в толпе лишь на миг мелькнули их руки и ноги, и, давя друг друга, потащили упирающихся и пытающихся встать на дыбы лошадей в центр толпы – сразу четыре пролетки потащили, хотя нужна была, конечно, только одна.
Через минуту Храпунов уже стоял в пролетке; неизвестно, как, но он оказался именно на той, в которую была впряжена единственная из четырех спокойная лошадь – белая кобыла медленно все кланялась и кланялась головой в черных шорах на глазах, словно бы, не видя, заведомо одобряла и все происходящее вокруг, и готовую излиться речь вождя. Не иначе, за старостью выброшенную из шапито цирковую лошадь впряг в пролетку уже раздавленный ее хозяин.
Храпунов в правой, воздетой к синему небу руке, зажал сдернутый с головы картуз.
– Ребяты! Братовья, мать вашу сверху, снизу и сбоку!
Сказал он это не очень громко, но низко, тяжело, и голос его, словно бы гром, сотрясая воздушные пласты, покатился над головами. Немедленно все стихло, только одна из лошадей, никак не успокаиваясь, дергалась и храпела. Держащий ее за повод человек без замаха – люди стояли впритир – без замаха, но резко и сильно ударил ее кулаком прямо по ноздрям, и лошадь тут же встала неподвижно.
– Уб-бью, на ххрен, пас-ку-да! – прошипел держащий повод.
– Ребяты! Сегодня вы, мать вашу, хозяева жизни, на хрен! – Заговорил Храпунов. – Вы, мать вашу, на хрен. Не эти пидарасы, на хрен, со своим траханным Движением, которым насрать на трудового человека. Им, мать их поперек и вдоль, насрать, что фабричный или мастеровой, на хрен, человек девятый хрен без соли досасывает! Им, мать их, жидам, на хрен, трудовой человек до письки дверца! В рот их трахать, мать их, в Движении ихнем! Пущай, на хрен, поброются спервоначалу, на хрен! Все, мать их, бородатые козлы, на хрен! Вы хозяева! Все ваше, мать вашу в ррот! А эти, на хрен, поголовно жиды, мать их! Все жиды, мать их, на хрен! Хрен они мастеровому человеку, мать их, насоветуют, на хрен! Хрен! Хрен!
Слитное движение, словно бы одна общая дрожь, прошло по толпе. Никто не проронил ни слова, только кто-то прошептал восторженное «блиииин» и сразу же получил тычок под ребра – никшни! Никшни, сука!
– Они, мать их лежа и стоймя, в этом траханном Движении своем, думали, что нас, фабричных, теперь раком поставят. А хрен! Хрен, мать их, на хрен! Пидорасы, мать их! Хрен им в рот и в жопу! Все клево станет, только слушайте сюда, мать вашу! Все станет наше, на хрен, все, на хрен, наше! – В совершенной тишине он всей грудью вдохнул, чтобы продолжать; слышно было, как фыркают лошади, и казалось, что это говорящий с таким хлюпающим звуком набирает в грудь новую порцию воздуха.