[Позднейшая приписка.] Не надо забывать, что я имела дело с итальянцем, даже римлянином, а люди этой породы ни перед чем не отступают: губы у них всегда готовы к поцелую, а ножи к удару.
– О! – воскликнула я спустя мгновение, закрыв лицо руками, сраженная страхом, стыдом, яростью, и попятилась к окну.
– Мне тоже надо выйти на свежий воздух, – сказал он, подойдя ко мне.
– О! – сказала я опять, не отводя рук от лица. – О!
Я была вне себя от стыда и горя.
– Ладно, будет вам, – сказал он, испугавшись. – Уберите руки от лица. Какая вы хорошенькая, нет, сейчас вы уродина, вы вся красная, – говорил он, и голос у него прерывался.
Я сделала движение уйти, не отнимая рук от лица.
– Ну ладно, – говорил он, волнуясь все больше и больше, – ну ладно, ну что такое, почему вы не отвечаете? Ну, умоляю вас, Мари, Мари, ответьте мне хоть из жалости! Пожалейте меня!
– Господи, – пробормотала я, запустив себе руки в волосы и не поднимая глаз, по-прежнему в полной растерянности. – Назад! – крикнула я, когда он попытался взять меня за руку. – Назад, – повторила я, пятясь и глядя на него с отвращением, гневом, болью, изумлением.
– Простите меня! Я с ума сошел, это не моя вина, в иные минуты я теряю голову. Я люблю вас, любовь сводит меня с ума! Простите! Простите! – говорил он вне себя.
– Нет, – мягко сказала я, все никак не в силах опомниться, – нет, довольно, – и опять на несколько мгновений закрыла лицо руками; он тем временем справился с волнением и стал меня спрашивать, что со мной, как в тот вечер, в Валле, когда был тот поцелуй.
Я не знаю, что я ему ответила; я вернулась в гостиную со спокойным лицом и по-русски сказала тете, что монашек сделал мне весьма интересные признания и что я все расскажу ей и Потехину завтра. <…>
(Я никогда его не любила, но романтическое воображение толкало меня на поиски романов.
Этот юный негодяй, вероятно, рассчитывал меня соблазнить. Фу! Ужас.) <…>
Четверг, 18 мая 1876 года
<…>
Вот уже три дня меня преследует новая мысль: мне кажется, будто я умираю. Кашляю, жалуюсь. Позавчера сидела в гостиной, было уже два часа ночи, и тетя торопила меня идти спать, а я говорила, что не все ли равно и что я, наверное, умираю.
– Впрочем, – добавила я, – оно и к лучшему. Я не могу больше так жить, и, если вы не будете меня вывозить в свет, через полгода я умру.
– Ах, – сказала тетя, – будешь так себя вести, и взаправду умрешь!
– Вам же лучше, расходов станет меньше, не надо будет столько платить Лаферьеру!
[40]
Тут я зашлась в кашле и откинулась на кушетке, к большому испугу тетки, которая так и вылетела из комнаты, чтобы я видела, как она рассердилась.
Нет, послушайте, я только теперь начинаю понимать, что вчера произошло.
<…>
Я только хочу знать, я так далеко зашла потому, что люблю этого человека, или всякий дурак, если будет говорить мне о любви, сможет добиться от меня того же.
Последнее более правдоподобно.
Я благоразумная или сумасбродная, ханжа или вольнодумка, дура или умница? Понятия не имею.
Пытаюсь понять, люблю ли я это заблудшее, испорченное, погибшее существо.
<…>
Мне его жаль…
Да, но вчера! Почему он так ужасно себя повел!
Я внутри вся еще дрожу и с ума схожу, как подумаю, что могло произойти, если бы я не читала самых гадких романов Дюма.
Ох, ну как же так, вот я пишу, и руки дрожат. Я оскорблена и в таком мучительном изумлении, что не понимаю больше сама себя.
Другой человек повел себя – со мной! – так дерзко! Со мной, со мной – со сгустком гордыни! Которую мама и тетя считают ангелом по уму и твердости и бесом по упрямству и гордыне!
Господи, если бы я могла плакать! Что за жалкая, ничтожная моя жизнь! Лучше умереть. Видите, до чего я дошла.
Как я себя люблю! Ни над чем не умиляюсь так, как над своим несчастьем! Слово неудачное, никакого несчастья еще нет… Господи, сжалься надо мной! Дай мне все забыть, потому что я уже простила.
Грудь у меня стеснена, голос сник, лицо мертвое. Хорошо, что там была тетя, а не Колиньон. <…>
Ах, Господи, Господи, Господи, дай мне забыть! Это было грязно, это было стыдно, это было отвратительно! Хотя, с другой стороны, я довольна, потому что теперь у меня есть повод всех презирать.
Пятница, 19 мая 1876 года
<…> Доложили о приходе графа Антонелли, я была еще одна, потому что тете взбрело в голову после Санта-Марии Маджоре осматривать Пантеон. Сердце у меня билось так сильно, что я боялась, что его стук будет слышен, как пишут в романах. Он сел рядом со мной и попытался взять меня за руку, но я ее сразу же отняла. Тогда он сказал, что он меня любит, я с вежливой улыбкой его отстранила.
– Сию минуту вернется тетя, – сказала я, – наберитесь терпения.
– Мне столько нужно вам сказать, – проговорил он: позавчерашнее явно его смущало.
– В самом деле?
– Но скоро вернется ваша тетя.
– Тогда говорите скорее.
– Нет, послушайте, – сказал он… <…> – давайте поговорим серьезно, вы же никогда не бываете серьезны, так нельзя. <…> Я вас люблю, я говорил с матушкой, я вас люблю. – Потом он обнял меня за талию и, положив мне голову на плечо, как ребенок, сказал: – Будьте моей женой.
«Ну наконец-то!» – воскликнула я про себя, но вслух ничего не ответила.
– Ну так что же? – спросил он. <…>
– Если я соглашусь, то, клянусь головой, вы будете самым счастливым человеком на свете.
– Так мы поженимся.
Я улыбнулась.
– Ах, – вскричал он, прыгая по комнате, – как будет забавно, когда у нас будут детки!
– Вы с ума сошли!
– Да, от любви.
В это время на лестнице послышались голоса, я спокойно уселась и стала ждать тетю, которая вскоре вошла с Потехиным.
С сердца у меня упала огромная тяжесть, я повеселела, а Антонелли был в упоении. <…>
– Спишите вот это, – сказала я, взяв какую-то книгу и написав несколько слов на первой странице.
– Что это?
– Прочтите.
И я указала ему на следующие восемь слов: «Уходите в полночь, я поговорю с вами внизу».
– Поняли? – спросила я, стирая написанное.
– Да. <…>
В четверть первого он поднялся… <…> и стал прощаться, сильно сжимая мне руку.