Она доказывала, что дружба есть на свете и что верить друзьям – большое счастье. Я возражала. Судите сами, какое горе было бы для меня, если бы я воспылала к Сапожниковым великой дружбой!
– Мы никогда не раскаиваемся в добрых делах, великодушии, – говорит она.
– В добрых делах – никогда, но в великодушии, любезности, искреннем порыве раскаиваемся, если нам отплатят неблагодарностью. О, если у человека есть сердце, для него невыносимо знать, что его симпатией, его дружбой пренебрегли!
– Нет, Мари, не согласна с вами.
– Да дослушайте, мадемуазель! Вот, например, я из кожи вон лезу, чтобы что-то вам объяснить, мучительно ищу доводы, битый час говорю, убеждаю, доказываю, а потом замечаю, что вы глухи.
– Допустим.
– Я вас не осуждаю, я никого и ни за что не осуждаю, потому что ровным счетом ничего ни от кого не жду, и это исключает неблагодарность, которая бы меня удивила. Уверяю вас, гораздо разумнее смотреть на жизнь и людей по-моему, не отводить им места у себя в сердце, а смотреть на них как на ступени лестницы, по которой подымаешься ввысь.
– Мари! Мари!
– А чего бы вы хотели? Мы с вами разные люди. Постойте, я уверена, что вы уже посудачили обо мне не слишком-то благосклонно и с Сапожниковыми, и с другими. Я в этом не сомневаюсь, будто слышала своими ушами. Это не мешает мне и впредь не помешает относиться к вам так же хорошо, как раньше.
– Вы просто начитались философов, и они сбили вас с толку. Вот и не доверяете никому.
– Почему не доверяю? Просто я никому не доверяюсь, это совсем другое дело. <…>
Среда, 6 июня 1876 года
<…>
Нет, я не думаю о мести. Но когда я смогу, я отомщу. Да нет, к чему?
Днем я была в ярости и всех презирала. Настал вечер, и я опять впадаю в обычное состояние ничтожества и печали.
Такие мысли недостойны, об оскорблениях можно вспоминать, только когда можешь за них отомстить. Думать о них – значит придавать слишком большое значение недостойным людям, унижать себя.
А я, вот именно, думаю о людях, о моем жалком положении, обо всем, что я из-за него выстрадала и еще выстрадаю. Потому что все зло отсюда. Если бы Антонелли затронули вопрос религии, меня бы это только позабавило, и думаю, если бы они уговаривали меня выйти за их Пьетро, я бы за него не пошла, и вы знаете почему. Но этот позор! Мысль, что им наговорили недостойных вещей и что я – жертва скандалов Жоржа и преступной маминой беспечности!
Ведь об этом браке все судачили, и, разумеется, никто не скажет, что отказ исходил от меня. Да они и правы будут – разве я не согласилась? <…> Я и не раскаиваюсь, что не гнала его, что давала всему этому ход. Я все делала правильно, а если дело приняло дурной оборот, то не моя в том вина. Разве я могла предвидеть, что это проклятие, тяготеющее надо мной, простирается настолько далеко?
Ох, в этом-то и ужас положения!
– Кто это?
– Одна русская, мадемуазель Башкирцева.
– В обществе ее не видать?
– Они нигде не бывают, наверное, их не принимают.
– С кем они знакомы?
– Ни с кем.
– Что они собой представляют?
– Не знаю, у них какой-то судебный процесс в России, они под следствием, это целая история и т. д. и т. д.
И не преминут добавить все то, что я и вообразить себе не могу. Нас не знают, слышат одно, другое, болтают, преувеличивают, выдумывают. Ах, боже милосердный! А я ничего не могу!
<…>
Пятница, 30 июня 1876 года
<…>
Мне жаль стариков, особенно с тех пор, как дедушка стал совсем слепой; как его жалко!
Сегодня мне пришлось помочь ему подняться на лестницу, а потом самой его покормить. Он стесняется: самолюбие велит ему молодиться, так что пришлось призвать на помощь всю деликатность! В глубине души он был мне благодарен, потому что я ухаживала за ним с непобедимой настойчивостью, но и с лаской, против которой ему было не устоять.
Россия! Радуюсь при мысли, что Антонелли приедет в Ниццу, а меня не застанет. <…>
Ах, да разве он на самом деле меня любит?
Из-за суровости русской цензуры, которая не разрешает ввозить ни одной книжки без предварительного просмотра, мне придется оставить мой дневник. Вот это лишение мучительно. Я оставлю половину себя, но ничего не поделаешь.
<…>
Воскресенье, 2 июля 1876 года
Ах, какая жара! Какая скука! Насчет скуки я не права: когда находишь ресурсы в себе самой, скучать нельзя. Я не скучаю, потому что читаю, пою, пишу красками, мечтаю, но мне как-то неспокойно и тоскливо. Что ж, моя бедная молодость так и пройдет между столовой, дедушкиными выходками и хозяйством? Через четыре месяца мне будет восемнадцать! Да, знаю, это немного – с точки зрения тех, кому уже тридцать пять.
Женщина живет с шестнадцати до сорока лет.
Я уже потеряла два года, два лучших года!
Зачем я тогда училась, старалась узнать побольше, чем другие женщины, ставила себе в заслугу, что изучаю все науки, которые изучали выдающиеся люди, если верить их биографиям? У меня есть понятие обо всем понемногу, но углубленно я изучала только историю, литературу, физику и немножко химию. <…> Я читала слишком быстро, но жизнь длинная… можно все прочесть, все, что есть интересного; правду сказать, когда я принимаюсь за книги, мне все кажется интересно. Меня охватывает самая настоящая лихорадка.
Так зачем изучать что-то, размышлять? Зачем пение, ум, красота? Чтобы обрастать мхом, умирать от тоски? Будь я груба и невежественна, может быть, я была бы счастлива.
(Это уж точно!)
И ни одной живой души вокруг, с кем бы перемолвиться! <…>
В семнадцать лет невозможно довольствоваться семьей, особенно такому человеку, как я.
<…>
Дедушка, конечно, человек просвещенный, но он старый, слепой, вздорный, он выводит меня из терпения со своим лакеем, Трифоном, и с вечными своими жалобами на обед. Мама умница, но у нее никакого образования, она ничего не смыслит в житейских делах, бестактна. И ум у нее заржавел и мхом оброс, потому что она никогда ни с кем не видится и у нее только и разговоров что о прислуге, о моем здоровье да о собаках. У тети чуть больше лоску, на людей малознакомых она даже производит впечатление. Я когда-нибудь сообщала, сколько им лет? Маме тридцать восемь, если бы она не болела, она и сейчас была бы красавицей. Тетя на два-три года моложе, а выглядит старше; она не блещет красотой, но высокая и прекрасно сложена.
<…>
Понедельник, 3 июля 1876 года
Amor
[43] descrescit ubique crescere non possit. «Любовь уменьшается, когда не может более возрастать». Вот почему в самом разгаре счастья люди незаметно начинают любить друг друга немножко меньше и в конце концов отдаляются друг от друга… <…>