Завтра уезжаю. Не передать, как жаль расставаться с Ниццей.
Все эти приготовления к отъезду несколько охлаждают мою решимость.
Отобрала ноты, которые возьму с собой, и несколько книг: энциклопедию, том Платона, Данте, Ариосто, Шекспира, а еще несколько английских романов Бульвера, Коллинза и Диккенса. <…>
Сколько ни рассуждай о славе, об уме, о красоте, все это уловки для того, чтобы поговорить о любви, все это великолепная рама для одной и той же, хотя вечно новой картины.
Настоящее горе – это оставить здесь мой дневник.
<…>
Бедный мой дневник, со всей этой тягой к свету, со всеми порывами, которые покажутся порывами пленного духа, если жизнь моя увенчается успехом, но если я и дальше буду обрастать мхом, они останутся тщеславным бредом пошлой девчонки!
Выйти замуж и нарожать детей? На это способна каждая прачка!
Разве что найдется человек цивилизованный и просвещенный или слабый и очень влюбленный в меня.
Так чего же я хочу? Вам это хорошо известно.
Хочу славы!
Этому дневнику меня не прославить. Его опубликуют только после моей смерти, потому что в нем я слишком обнажена, чтобы выставляться при жизни. К тому же он должен стать не более чем дополнением к блестящей жизни.
Какая уж там блестящая жизнь! Я просто сошла с ума от одиночества, чтения исторических книг и неуемного воображения! <…>
Вторник, 4 июля – среда, 5 июля 1876 года
Вчера в два часа с тетей и Амалией уехали из Ниццы. <…>
Вот уже три дня мама оплакивает нашу грядущую разлуку, а я веду себя с нею ласково и кротко. Любовь к мужьям, любовникам, друзьям, детям приходит и уходит, потому что все это может быть дважды. Но мать бывает только одна, мать – единственный человек на свете, кому можно до конца довериться, кто любит бескорыстной, преданной и вечной любовью. Я почувствовала все это, быть может, впервые, когда прощалась с мамой. И как я смеялась над своими любовями к Торлонье
[44], Лардерелю
[45], Антонелли! Все это показалось мне такой чепухой! Ни следа не осталось. <…>
В половине шестого приехали в Париж. И надо признать, Париж – если и не самый прекрасный город, то во всяком случае, самый элегантный, самый утонченный, самый духовный, если можно так выразиться.
<…>
Четверг, 13 июля 1876 года
<…> Я попросила тетю поехать вечером к де Музе
[46], я места себе не находила. Милая графиня живет у баронессы Мертенс
[47], разорившейся дамы, которая держит что-то вроде семейного пансиона для друзей.
Мы расположились в маленькой отдельной гостиной – де Музе, хозяйка дома и ее сестра. Я болтала, читала стихи, стихи о Жирофля, пела, рассказывала все, что на ум придет, короче, если бы это было на светском приеме, меня бы уже на руках носили. Дамы смеялись, удивлялись, умилялись, восхищались. Де Музе негодовала, как это мы поселились в Ницце.
– Это дыра, – сказала он, – какой узкий горизонт, какая мелкая жизнь! А Париж, с вашим-то состоянием, и тем более для этого ребенка…
– Но, сударыня, – сказала я, – иностранцам очень трудно проникнуть в парижское общество.
– Ничуть! Имея всего трех друзей – одного финансиста, одного аристократа и одного в мире искусства, – вы устроите салон; у вас выйдет салон лучше многих, и потом, сударыни, с этим ребенком – она такая красавица, а главное, такая образованная, что встречается редко, посмотрите только на этих ужасных американок! Она такая образованная, такая остроумная, в ней столько оригинальности, столько темперамента, вдохновения, она такая занимательная собеседница – да через год весь Париж будет у нее ходить по струнке… Чистая правда! Говорю вам, вы попадете прямо в Сен-Жерменское предместье и сделаете блестящую партию.
– Но, сударыня, люди из Сен-Жерменского предместья редко женятся на иностранках…
– Нет, вероятно, очень богатые женятся обычно в своем кругу, но бывают причуды, моя дорогая… бывают причуды…
– Нет, не хочу, – сказала я, откинувшись на спинку кресла. – Это сложно, и потом, я хочу стать певицей. Знаете что, дорогая графиня, давайте поступим так: вы оденетесь… нет, вы оставайтесь как есть, а я оденусь победнее, и вы с тетей свезите меня к лучшему в Париже учителю пения – скажите, что я бедная итальяночка, которой вы покровительствуете, и что я подаю надежды как певица.
– О! О!
– Это единственный способ, – преспокойно продолжала я, – узнать правду про мой голос. <…>
Пятница, 14 июля 1876 года
С самого утра вовсю забочусь о своей особе: лишний раз не кашляну, лишний раз не шелохнусь, умираю от жары и жажды, но не пью. Только в час выпила чашку кофе и съела яйцо, такое соленое, что получилась скорее соль с яйцом, а не яйцо с солью. Я убеждена, что соль полезна для гортани. У нас Жорж. Надеваю платье из серенького однотонного батиста, черную кружевную косынку, коричневую шляпку. Нарядилась и до того себе понравилась, что хотела бы всегда так ходить!
Наконец отправляемся, заезжаем за г-жой де Музе и приезжаем в тридцать седьмой дом на Шоссе д'Антен, к г-ну Вартелю, лучшему парижскому учителю пения.
Г-жа де Музе уже была у него утром и рассказала об итальянке с наилучшими рекомендациями: родные, дескать, хотят знать, может ли она рассчитывать на будущее в смысле музыки. Г-н Вартель сказал, что примет нас завтра, с трудом его уломали прослушать меня сегодня в четыре. Приехали в три. Нас впустили в прихожую; хотим пройти, но слуга преграждает нам дорогу и не пускает, пока ему не сказали, что это дамы, которых ждет г-н Вартель. Нас вводят в маленькую гостиную, примыкающую к той комнате, где сидит преподаватель, – у него сейчас урок.
Входит какой-то молодой человек и говорит:
– Сударыня, уговор был на четыре часа.
– Конечно, сударь, но позвольте уж этой юной особе послушать.
– Разумеется.
Целый час слушаем пение какой-то англичанки: голос безобразный, зато школа! Я никогда не слышала, чтобы так пели.