Вторник, 29 мая 1877 года
<…>
Чем ближе к старости моя молодость, тем я становлюсь равнодушнее. Меня мало что волнует, а раньше волновало все; перечитывая свое прошлое, придаю чересчур много значения мелочам, потому что вижу, как они будоражили меня в свое время. Доверчивость и восприимчивость – подшерсток моего характера – быстро исчезли. Мне жаль свежести ощущений, тем более что она уже не вернется. Становишься спокойнее, но уже и радости прежней нет. Пожалуй, разочарование пришло ко мне слишком быстро. Если бы не оно, из меня бы вышло что-нибудь сверхъестественное, я чувствую. <…>
Среда, 30 мая 1877 года
<…>
Меня неприятно поражает собственная умудренность, но делать нечего, и когда я к этому привыкну, начну думать, что так и должно быть, и вновь поднимусь к той идеальной чистоте, которая всегда сохраняется где-нибудь в глубине души; более того, я стану спокойнее, горделивее, счастливее, потому что научусь ценить это свойство, а теперь я злюсь, словно не на себя, а на кого-то другого. Оказывается, та женщина, которая пишет, и та, которую я описываю, – разные существа. Какое дело мне до этих нравственных терзаний? Я отмечаю, анализирую, снимаю копию с повседневной жизни собственной персоны, но мне, мне самой, все это совершенно безразлично. Моя гордость, мое самолюбие, мои интересы, моя кожа, мои глаза страдают, плачут, радуются, но я только слежу, пишу, рассказываю и хладнокровно рассуждаю обо всех этих горестях – так, должно быть, Гулливер смотрел на своих лилипутов…
Многое еще хотелось бы сказать в свое оправдание, но довольно!
Понедельник, 11 июня 1877 года
<…> Вчера вечером, покуда играли в карты, я сделала набросок при свете двух свечей, пламя которых чересчур колебалось от сквозняка, а сегодня утром перенесла набросок наших картежников на полотно. <…> Дух захватывает, до чего хочу написать четыре сидящие фигуры и передать положение рук и выражение лиц. Я до сих пор делала только отдельно головы, большие и маленькие, и довольствовалась тем, что усеивала ими полотно, как цветами.
<…>
Четверг, 21 июня 1877 года
<…>
Вот я и в Париже у г-жи Мертенс. Она так заботлива и предупредительна, что мне почти совестно. <…>
Пятница, 22 июня 1877 года
Началась кошмарная беготня по магазинам – но без нее нельзя. Если оставаться в Париже, надо полностью менять гардероб.
<…>
Мы были у доктора Фовеля, он шлет меня на две недели на лечение в Энгиен. Я послушаюсь, но… С таким ужасом взираю на свою болезнь, что предписанное доктором лечение кажется мне сущей безделицей и я не верю, что скоро выздоровею.
<…>
Болтаться в подвешенном состоянии, носиться по магазинам за платьями, шляпками и т. д., не знать, чем я буду заниматься, – вот мучение, которое забыл описать Данте.
Суббота, 23 июня 1877 года
<…>
Наиблагороднейший из всех Жоржей приходил сегодня вечером пьяный… в таком виде!
Его красотка дала ему отставку – в двадцать пятый или тридцатый раз за последние семь лет. Отсюда и отчаяние.
<…>
Воскресенье, 24 июня 1877 года
Начала лечение в Энгиене. <…>
Наконец, впервые в жизни, может быть, я где-то оказалась с какой-то целью. Не надо терзаться, зачем я сижу в Париже, Неаполе, во Флоренции и т. д. Я в Париже ради моего голоса.
<…>
Суббота, 30 июня 1877 года
<…> Давно знаю, что нет ничего на свете прекраснее моего тела, и настоящий грех и преступление – не ваять и не писать его. Такая красота не должна принадлежать одному человеку, это как музей, который открыт для всех. <…>
Суббота, 7 июля 1877 года
<…> Пожалуй, я с достаточным основанием могу сказать, что стала – совсем, правда, недавно – куда рассудительнее и многое видится мне теперь в более или менее правильном свете, а также что я избавилась от многих иллюзий и многих огорчений. <…>
Вторник, 10 июля 1877 года
Жоржу грозит тюрьма, об этом сообщат послу. <…> Мы заплатили его проклятые долги и отправили с глаз долой. <…>
Воскресенье, 15 июля 1877 года
Вчера начала рисовать, моя походная мастерская готова.
<…>
Скучаю до смерти. Так скучаю, что кажется, ничто на свете не может меня ни развеселить, ни увлечь. Ничего не желаю, ничего не хочу! Нет, я очень бы хотела не стыдиться своего полного отупения. Одним словом, чтобы можно было ничего не делать, ни о чем не думать, жить, как трава, не испытывая угрызений совести.
Провел у нас вечер Блан
[75], мы беседовали. Такие беседы внушают мне отвращение с тех пор, как я прочла у г-жи де Сталь о том, как иностранцы подражают французскому остроумию. Послушать ее, так ничего не остается, кроме как забиться в норку и никогда не отваживаться на соприкосновение с возвышенным французским гением.
Чтение, рисование, музыка, но скука, скука, скука! Кроме этих занятий и развлечений, нужно же что-то живое, вот мне и скучно. Я не потому скучаю, что я девица на выданье, нет, если вы так полагаете, вы обо мне слишком хорошего мнения. Я скучаю потому, что вся моя жизнь идет вкривь и вкось, и потому, что мне скучно!
Париж меня убивает! Это кафе, превосходная гостиница, базар. Понадеемся хотя бы, что зимой буду ездить в Оперу, в Булонский лес, на занятия.
Я никого не знаю!
<…>
Вторник, 17 июля 1877 года
(одиннадцать утра)
Нет! Не могу оставаться в Париже. <…>
Зачем оставаться в Париже, если все влечет меня в Италию? <…>
А живопись моя! В Италии искусство разлито в воздухе.
<…>
Вторник, 7 августа 1877 года
<…>
Умереть, господи, умереть!
Умереть… и ничего после себя не оставить? Умереть, как собака, как умерли сто тысяч женщин, чьи имена едва можно разобрать на их могилах?
Умереть, как…
Безумная! Безумная, как же я не понимаю воли Божьей! Богу угодно, чтобы я отказалась от всего и посвятила себя искусству! Через пять лет я буду еще совсем молода, может быть, буду и хороша собой, не утрачу своей красоты… Но вдруг я стану всего лишь посредственностью, каких много? Для светской дамы и это недурно, но посвятить искусству всю жизнь и ничего не добиться…