Ах, несчастный, так, значит, ты это почувствовал!
<…>
Та же мандолина не имела никакого успеха, когда я как-то вечером стала играть на ней дома перед Дубельтами, де Перье, Зюрло и т. д., а между тем им все равно пришлось хвалить. Яркое освещение, жилеты с вырезами в форме сердца, рисовая пудра – все это разрушает чары. А обстановка мастерской, тишина, вечер, темная лестница, усталость располагает ко всему, что есть на свете нежного… причудливого, милого, прелестного.
Ужасное у меня ремесло. Ежедневно восемь часов работы, долгие концы по городу, но главное – чтобы работа была сознательная, осмысленная. Черт возьми, ничего нет глупее, чем рисовать, не задумываясь над тем, что делаешь, не вспоминая, не учась, – а это было бы не так утомительно. <…>
Воскресенье, 9 декабря 1877 года
У дедушки был обморок, все, кроме меня, подумали, что… Было очень плохо. <…>
Только что ушел доктор Шарко
[108]; я присутствовала при осмотре и при совещании врачей, потому что я единственная не утратила присутствия духа и со мною говорят, будто я третий врач. Если нет размягчения, которого они опасаются, все может продлиться еще несколько лет, сию минуту, по крайней мере, смертельной угрозы нет.
Бедный дедушка, умри он теперь, я была бы безутешна – мы с ним так часто ссорились; пускай бы болезнь его еще пощадила, я тогда успею загладить свои прежние выходки. Я была у него в спальне, когда ему было совсем плохо… Впрочем, появление мое у больного есть само по себе уже признак чрезвычайного положения, потому что я ненавижу бесполезное рвение и даю заметить свою тревогу, только если считаю это нужным.
Заметьте: при каждой возможности я не упускаю случая себя похвалить.
Видела молодой месяц слева – это меня угнетает.
Сделайте милость, не думайте, что я была груба с дедушкой, я просто обращалась с ним как с равным; но теперь он болен, очень болен, мне жаль его, а потому мне было бы легче, если бы тогда я все сносила молча.
Мы от него не отходим; стоит кому-нибудь отлучиться, дедушка тут же его зовет. При нем Жорж, он спит в столовой у самой его двери, чтобы слышать его ночью, Дина все время у постели, это само собой; мама от беспокойства прихворнула, а Валицкий, дорогой наш Валицкий, бегает, и ухаживает, и ворчит, и утешает.
<…>
Я сказала, что мне было бы легче, если бы я тогда все сносила молча; можно подумать, будто я мученица, которую все обижали; на самом деле и сносить-то было нечего, но я раздражительна и вызываю раздражение у других, а дедушка и сам такой, поэтому я выходила из терпения и отвечала резко, а подчас несправедливо. Не хочу притворяться ангелом, который прячется под маской грубости.
<…>
Воскресенье, 16 декабря 1877 года
<…>
Дома кошмарные сцены. Жорж оскорбляет и бьет всех.
Если рассказывать подробности… это отвратительно, просто отвратительно.
Как мои маменьки меня мучают, сколько вреда мне наносят, развязывая эти скандалы, которые потом дают пищу сплетням… Но они сами страдают еще больше… Уж и не знаю, сердиться на них или жалеть.
Какой ад!
<…>
Понедельник, 17 декабря 1877 года
Сегодня дедушка взял меня за руку, притянул мою голову к себе и поцеловал.
<…>
Суббота, 22 декабря 1877 года
Амели настраивала Робера-Флёри против меня. Я подозревала, что она нас ссорит, но теперь с этим покончено. На прошлой неделе он мне сказал: «Никогда не следует успокаиваться на достигнутом». То же говорит и Жюлиан. Но я-то никогда не бываю собой довольна, посему я принялась размышлять над этими словами. А когда Робер-Флёри меня расхвалил, я призналась ему, что очень рада, что он мне все это сказал, потому что сама я совершенно недовольна собой, совсем пала духом, отчаялась, – он страшно удивился.
А я в самом деле пала духом; как только перестаю всех удивлять, впадаю в уныние. Ужасно. <…> Он долго простоял перед моим мольбертом.
– Такой рисовальщице, как вы, – сказал он мне, показывая голову, а потом плечи, – полагается рисовать плечи получше.
<…>
Воскресенье, 23 декабря 1877 года
<…>
Холодно. Я читаю «Грамматику рисования» Ш<арля> Блана, очень интересную книгу, играю на арфе, рисую скелет.
Вот так жизнь в восемнадцать лет! Она мне нравится, но я бы хотела большего, только чтобы это было мне не навязано.
<…>
Бедные женщины! Сколько усилий, сколько лихорадочных усилий, чтобы узнать то, что учат все студенты в университете, все мужчины или большинство – я говорю об образованной части общества. Вас посылают в школу, и вы всему учитесь как положено; а мне, а нам приходится разбрасываться, набрасываться на книги, мы хоть и узнаем кое-что, но беспорядочно, а я помешана на порядке, на симметрии, на правильном ходе вещей… пускай даже потом я сама все переворошу, переверну, переделаю. Что-то мне сегодня не удается выразить свои мысли.
<…>
Среда, 26 декабря 1877 года
В прихожей кредиторы Жоржа. Все одно и то же!.. Словом, за обедом у меня был нервный припадок. Такое со мной случается довольно редко, так что они немного испугались, хотя это не помешает им и дальше устраивать эти… ужасные, мерзкие, унизительные скандалы.
<…>
Воскресенье, 30 декабря 1877 года
Какое убожество – браться за перо, чтобы рассказать, как вернулся Жорж, вошел в столовую, я встала, чтобы его прогнать, а мама бросилась мне наперерез, на его защиту, словно ему грозила опасность. Она, наверно, так не думала, но это уже не первый раз, и я тогда пришла в такое состояние, что готова была убить кого-нибудь, а потом долго объясняла ей, до чего меня доводит ее поведение, и умоляла больше так не делать, говоря, что с ума сойду. И вот опять. И они еще смеют меня в чем-то упрекать!!!
Они или сошли с ума, или хотят, чтобы я покончила с собой. <…>
Понедельник, 31 декабря 1877 года
<…>
Была на елке у швейцарок, там было весело и славно, но мне хотелось спать, потому что я до двух работала.
Мне грустно, праздников у нас не празднуют, и от этого грустно. Когда било полночь, я была у художниц. Мы гадали. У Бреслау будут венки, у меня Римская премия, а у других печенье и суфле, а у меня еще поцелуй Робера-Флёри. Забавно все-таки. <…>
1878
Пятница, 4 января 1878 года