Через станцию в нескольких верстах от нас должен был проезжать император, и мама со мной туда поехала. Увидев хорошенькую женщину, император проговорил с ней четверть часа – эта восторженная подданная его забавляла – и обещал, что увидится с ней в Ялте. Мы туда поехали, и Романов с нами. Мама была окружена ухаживаниями, и император три или четыре раза заговаривал с ней в публичных местах, но скоро ему это надоело, потому что она то и дело попадалась ему на глаза. Много пересудов возбуждал Романов; по возвращении из Одессы мы жили с ним в одной гостинице. И вот в одно прекрасное утро было решено, что этому пора положить предел: моей тете никогда не найти лучшей партии. Требовалось только согласие предполагаемого жениха. Но это был дурачок, он ко всем нам привык, и он ни в коем разе не был маминым любовником, хотя никаких препятствий к тому вроде бы и не было. Я и сама как могла пускала в ход свои чары девятилетней девчонки. Ну вот, Романова с тетей окрутили, и мы вернулись в Черняховку.
Спустя три дня после нашего приезда внезапно умерла бабушка. А Романов заболел – у него были приступы бреда и безумия. Лечили его очень заботливо.
Его значительное состояние давало нам больше свободы. В 1870 году, в мае месяце, мы уехали за границу. Исполнилась мечта, которую так долго лелеял Жорж, да и мама тоже. Мама – я твердо в этом убеждена – вела себя вполне благоразумно: натура ее была такова, что она совершала массу несообразных поступков, но никогда не доходила до… настоящих грехов.
Мы на месяц задержались в Вене, упиваясь всем, что было нам внове, прекрасными магазинами и театрами. Жорж подцепил там публичную девку и увез ее с собой. Романов чувствовал себя лучше и вел себя еще безумнее. Дедушка поехал с нами: ему тоже охота было поглядеть на эту Европу, о которой он знал только из книг.
Александр с женой остались в деревне полными хозяевами и начали наживать состояние, для начала ограбив дедушку до нитки. Они посылали ему мелкие суммы, а остальное клали себе в карман.
В июне 1870 года приехали в Баден-Баден, а там сезон в разгаре, всюду роскошь, сущий Париж. Наша компания была такова: дедушка, мама, г-н и г-жа Романовы, Дина, Поль и я; и с нами был доктор, наш несравненный ангел доктор Люсьен Валицкий. Он был поляк, но без преувеличенного патриотизма, по натуре добрый, очень ласковый, и в работе не щадил себя: в Ахтырке он был уездным врачом. Он учился в университете с мамиными братьями и с тех пор всегда считался у нас в доме своим человеком, наезжал в деревню по три-четыре раза в году. Для всех это всегда была безумная радость. К маме он питал братское, восторженное чувство, чуть не молился на нее и лелеял, как любимого ребенка. Перед отъездом оказалось, что дедушке, Романову, да и маме нужен врач (мама любила поболеть, иной раз и как следует). Валицкого взяли с собой, посулив платить ему, как принято в подобных случаях. Боюсь, что он так никогда ничего и не получил и, будучи слишком деликатен, чтобы просить, довольствовался перепадавшими ему скудными грошами, чтобы расплачиваться с портным, которому, умирая, он оставался должен несколько сотен франков. Для каждого из нас этот превосходный человек всегда был вторым «я».
В Бадене я поняла, что такое свет и элегантность, там меня измучило тщеславие. Перед казино собирались стайки детей. Я сразу распознала «шикарную» стайку, и у меня появилась мечта в нее проникнуть.
Дети, передразнивавшие старших, обратили на нас внимание, и одна девочка, по имени Берта
[7], подошла и со мной заговорила. Я была так счастлива, что городила чепуху, и вся компания стала надо мной очень обидно издеваться. Берте было двенадцать, она была англичанка, и звали ее м-ль Бойд. У нее было несколько старших сестер, очаровательных и входивших в Бадене в самый избранный круг. Берта была знакома с детьми из всех аристократических семей, знавших ее семью. Мои родные не знали никого и развлекались разве что рулеткой и игрой в тридцать-сорок. У Берты был тринадцатилетний поклонник по имени Реми де Гонсалес Морено. Гонсалес-отец влюбился в мою маму, а Реми отрывался от Берты на минутку-другую, чтобы строить мне глазки. Мама вела себя своевольно и тем внушала доверие к себе Гонсалесу, стороннику Аргентинской республики. Г-жа де Гонсалес начала ревновать. Тут происходит нечто почти непостижимое по своей наивности. Мама, ни о чем таком не думая, познакомилась с г-жой де Гонсалес, и та обдала ее холодом. Но мама удвоила любезность, воображая, что не может же та быть к ней нерасположена, если ее муж относится к ней так доброжелательно. И когда Гонсалесы уезжали, мама поехала на вокзал; та дама сказала ей с весьма натянутым видом – я-то хорошо это видела, – как ей жаль, что из-за них мама лишает себя прогулки в такую прекрасную погоду. А мама ответила, что ей приятно провожать таких очаровательных знакомых.
Когда я думаю об этом теперь, вспоминая все те гримаски и интонации, я понимаю, что это чудовищно. Гонсалес-отец был удивлен и важничал, считая, что мамино поведение – знак его успеха. В конце концов, после многих поводов для удивления, этот человек понял маму и стал нашим другом.
Война прогнала нас в Женеву
[8].
Но я еще мало рассказала о России и о себе, а это главное. Как принято в знатных семьях, живущих в деревне, у меня было две учительницы, русская и француженка. Первую, русскую, я хорошо помню; ее звали г-жа Мельникова, это была светская женщина, образованная, романтическая; она разъехалась с мужем и сделалась учительницей, по-видимому, сгоряча, начитавшись романов. Она стала другом нашего дома, с ней обращались как с равной. Все мужчины за нею ухаживали, и однажды утром она сбежала после какой-то любовной истории. В России романтические натуры не редкость. Она бы могла попрощаться и спокойно уехать, как положено, но славянский характер, к которому привиты французские нравы да романтические книги, – странная штука! Эта дама, чья судьба складывалась так неудачно, немедленно всей душой привязалась к девочке, которую ей доверили. Я же платила ей обожанием, отчасти из пристрастия к рисовке, которое уже было мне не чуждо. Мои родные, люди легковерные и также склонные порисоваться, вообразили, что я заболею, узнав об ее отъезде; в тот день на меня поглядывали с сочувствием, а бабушка, по-моему, даже специально для меня велела приготовить бульон, как для больной.
Под впечатлением от их переживаний я сама чувствовала, как бледнею. Вообще, я была болезненной, хрупкой и некрасивой девочкой; это не мешало всем окружающим видеть во мне создание, которое в один прекрасный день неминуемо и непременно превратится в чудо красоты, блеска и великолепия. Мама ходила к еврею-гадальщику.
– У тебя двое деток, – сказал он ей. – Сын будет такой, как все, а дочка станет звездой!..
Однажды вечером в театре какой-то господин сказал мне, смеясь:
– Покажите ваши ручки, барышня… О, по тому, как она носит перчатки, сразу видно, это будет ужасная кокетка.
Я была этим очень горда.