Я их люблю, но презираю. Оставили Наполеона умирать на Св. Елене, это огромное преступление. Это вечный позор. Хотя… и у других народов… Вот Цезаря убили… <…>
Суббота, 6 октября 1883 года
<…> А еще я прочла роман нашего прославленного Тургенева – в один присест, причем по-французски; хотелось понять, какое впечатление производит он на иностранцев. Это был великий писатель, очень умный человек и тончайший аналитик, поэт, похожий на Бастьен-Лепажа. У него такие же прекрасные пейзажи, и он изображает мельчайшие оттенки чувства, точно как Бастьен-Лепаж. Какой великий художник! Милле! Да-да, он так же поэтичен, как Милле; привожу это нелепое сравнение для глупцов, которые иначе не понимают. <…>
Тургенев описывал и крестьян, бедных русских крестьян, – и до чего правдиво, безыскусно, искренне! <…>
К несчастью, этого за границей не поймут: более всего его прославило описание нравов общества. <…>
Вторник, 9 октября 1883 года
По-моему, портрет Божидара получился недурно. Жюлиан говорит, что, на его взгляд, это большой успех; очень ново, очень оригинально, нечто в роде Мане, но более искусно. <…>
Да, надо закончить мальчишек. Нужна еще одна картина, чтобы отослать обе вместе. Божидара дать на зимнюю выставку в клуб вместе с портретом Дины.
И сделать статую. Вот моя мечта. И это возможно. <…>
Понедельник, 22 октября 1883 года
Мне осталось жить от четырех до пяти лет. <…>
Очень бы мне хотелось, чтобы моя чахотка оказалась воображаемой.
В свое время была, кажется, чуть не мода на туберкулез, и все притворялись или воображали себя чахоточными. Ах, если бы у меня все дело было в мнительности!
Я-то хочу жить, несмотря ни на что и наперекор всему; у меня нет ни любовного разочарования, ни чрезмерной сентиментальности, ни каких-нибудь причуд – ничего такого… Я хотела бы быть знаменитой и радоваться всему хорошему, что есть на свете… это ведь так просто. <…>
Понедельник, 10 декабря 1883 года
Утром ваяние. После обеда пишу корсаж и букет на портрете одной хохотушки. Эта маленькая негодница наполовину танцовщица, наполовину натурщица, и смеется она очень забавно. Все, готово. При свете газа – рисунок, женщина читает, рядом раскрытый рояль. Готово!
Каждый бы день так, то-то было бы прекрасно. <…>
Но ведь не меньше полусотни безвестных художников делают то же самое, что и я, и не жалуются при этом на талант, который их душит. Если тебя душит талант, значит у тебя его нет; когда талант есть, он поддерживает своего обладателя.
Слово «талант» все равно что любовь: первый раз мне трудно было его написать, а когда уже написала, принялась поминать что ни день по любому поводу. Вот так со всеми понятиями; которые сначала кажутся великими, пугающими, неприступными, а стоит один раз их коснуться, и набрасываешься на них так, будто хочешь наверстать все, что было упущено из-за колебаний и страхов. Это остроумное наблюдение кажется мне самой не слишком ясным, но надо же мне растратить свою энергию; работала до семи вечера, а всего запаса не истратила – пускай выплеснется посредством пера на бумагу.
Я худею. Словом… Господи, смилуйся надо мной!
<…>
Суббота, 29 декабря 1883 года
Ох, горе мне! Черные, унылые, безнадежные дни; чего только не говорят, чему только не верят, чего не выдумывают по поводу всех этих сплетен…
Я же никогда не делала ничего безнравственного! Как подумаю обо всем этом… Сама виновата. <…>
Ах, друзья мои, делайте что угодно, но блюдите приличия!
Одним словом, эти мелкие гнусности повергают меня в глубокое отчаяние. <…>
Если люди смеют говорить вздор – они, в сущности, правы, хотя все это мерзкая ложь.
Рассказывают всякие дурацкие, ничтожные гадости, я в них совершенно невиновна, но ничего не могу поправить. О горе! Унылые, безнадежные, черные дни. Кругом клевета… А ведь я ничего дурного никому не сделала. <…> Бывают дни, когда вся светишься; а сейчас я словно потухшая лампа; я угасла. <…>
Понедельник, 31 декабря 1883 года
<…> Маршальша и Клер вчера вечером обедали у принцессы Матильды; Клер мне передала, что Лефевр сказал ей, что, по его мнению, у меня явный талант, что я, несомненно, незаурядная особа; притом я, мол, что ни вечер выезжаю в свет, а кроме того, мною руководят и мне покровительствуют прославленные художники (все это с хитрым видом).
Клер взглянула ему прямо в глаза и спросила: «Что это за художники? Жюлиан?» Лефевр на это: «Нет, Бастьен-Лепаж». А Клер ему: «Нет, сударь, вы совершенно заблуждаетесь: она почти не выезжает и чуть не все время работает. Что до Бастьен-Лепажа, она видится с ним в гостиной своей матери, а в мастерскую к ней он никогда не ходит».
Какое сокровище эта девочка, и ведь правду сказала; вы же знаете, о господи, этот чертов Жюль ни в чем мне не помогает. Да и сам Лефевр делал вид, будто верит в это! <…>
Сейчас два часа; уже новый год; ровно в полночь я была в театре и, с часами в руке, загадала желание, которое заключалось в одном слове; это такое прекрасное, звучное, великолепное, упоительное слово, хоть пиши его, хоть говори.
Слава!
1884
Пятница, 4 января 1884 года
Да, я чахоточная, и моя болезнь развивается. <…>
Я больна, никто ничего не знает, но у меня каждый вечер лихорадка, и все идет вкривь и вкось.
Нет! Все так ужасно, все вместе, что мне даже досадно об этом говорить!
Суббота, 5 января 1884 года
Открытие выставки Мане в Школе изящных искусств! Еду туда с мамой. <…>
Мане умер всего год назад. Я о нем знала совсем немного. Общее впечатление о выставке поразительное. Хаотично, ребячливо и грандиозно!
Есть безумные вещи, а есть великолепная живопись. Еще немного, и это был бы один из величайших гениев живописи. Изображенное им почти всегда безобразно, часто бесформенно, но всегда живое. Есть изумительные эффекты. Даже в самых неудачных вещах чувствуется нечто неуловимое, из-за чего смотришь, не испытывая ни отвращения, ни усталости. В этом сквозит такая самонадеянность, такое поразительное доверие вместе с не менее поразительным невежеством. Словно детство гения. А еще чуть не полные заимствования из Тициана (лежащая женщина и негр), Веласкеса, Курбе, Гойи. Но все эти художники воруют друг у друга. А Мольер? Он брал у других целые страницы, дословно, – я знаю, я читала. <…>
Среда, 16 января 1884 года
<…> Разве публика полюбила Милле, Руссо, Коро? Вернее, полюбила – когда они вошли в моду.