Позор нашей эпохи состоит в том, что люди просвещенные, но недобросовестные делают вид, что верят, будто в этом искусстве нет ни глубины, ни величия; зато они кадят «тем, кто следует традициям старых мастеров». Надо ли распинаться и доказывать всю глупость подобных рассуждений? Какое же тогда искусство называть великим, если не такое, которое, с душераздирающим совершенством изображая плоть, волосы, одежду, деревья, в то же время изображает души, умы, судьбы? <…>
Воскресенье, 20 января 1884 года
<…> У меня нет друзей, я никого не люблю, и меня никто не любит.
Друзей у меня нет потому, что (мне и самой это яснее ясного) я невольно даю почувствовать, с какой высоты «взираю на толпу». Никто не любит унижения. Могу утешиться мыслью, что люди, в самом деле превосходящие окружающих, никогда не были любимы другими людьми. К ним тянутся, в их лучах греются, но в глубине души их ненавидят и при первом удобном случае распускают о них клевету. Сейчас собираются ставить памятник Бальзаку, и газеты печатают воспоминания и рассказы друзей великого человека. Друзья такие, что может стошнить от омерзения. Наперегонки вспоминают любую неприятную черту, любую странность, любую низость. По мне, уж лучше враги: им хотя бы меньше веры. <…>
Вторник, 11 марта 1884 года
Дождь.
Да не только в этом дело… Мне вообще тяжело… Все это так несправедливо. Небо меня гнетет…
Короче, я еще в том возрасте, когда даже умираешь с упоением. Мне кажется, я, как никто на свете, люблю все: искусство, музыку, живопись, книги, свет, платья, роскошь, шум, тишину, смех, печаль, меланхолию, шутку, любовь, холод, солнце; все времена года, всякую погоду, однообразные русские равнины и горы вокруг Неаполя; снег зимой, осенние дожди, весенние сумасбродства, безмятежные летние дни и прекрасные ночи со сверкающими звездами… все я обожаю, всем восхищаюсь. Все кажется мне интересным, возвышенным; я бы хотела все видеть, всем обладать, все обнять, со всем слиться и умереть, раз уж так надо, хоть через два года, хоть через тридцать, но умереть с восторгом, что позна́ю на опыте последнюю тайну, всеобщий конец или всеобщее божественное начало.
Эта любовь ко всему на свете – не восторженность чахоточной; я всегда была такая; помню, еще десять лет назад, в 1874 году, я перечисляла в дневнике радости всех времен года: «Я была бы не в силах сделать выбор, все времена года хороши, весь год, вся жизнь. Мне нужно все! Довольствоваться малым не буду. Нужна природа – перед ней все мелко. Короче, все в жизни мне нравится, все радует, и хотя я прошу счастья, но на самом деле благодарна и за несчастья. Тело мое плачет и стонет, но что-то во мне радуется жизни, несмотря ни на что!» <…>
Сегодня у нас обедал милый, славный Тони [Робер-Флёри]. Он сказал, что мои мальчишки – они называются «Встреча» – значительно продвинулись вперед, что это по-настоящему сильная вещь и в Салоне она будет замечена.
<…>
Суббота, 15 марта 1884 года
Сегодня утром приезжала Аббема посмотреть на мою картину; это симпатичная девушка, жалко, что нельзя ее принимать иначе как художницу…
Мне казалось, что пятнадцатое никогда не наступит… Погода лучезарная, и с понедельника или вторника я начну работать за городом.
Чертов Бастьен, нет, нет, на этот раз я вам клянусь, я навсегда брошу его любить. Это не подлежит пересмотру. Ну да, у него талант. А что дальше? Я его почти не знаю, он по натуре такой… скрытный; а кроме того, лучше работать, развивая собственное дарование, чем растрачивать себя в восторгах. <…>
Среда, 19 марта 1884 года
Нашла в Севре один фруктовый сад и вернулась домой часам к восьми, чуть живая от усталости. <…> Вчера был прием в Клуб русских художников. Меня избрали единогласно. Не думаю, что это очень важно.
Клер виделась с одним человеком, который навещал Бастьена и говорит, что тот очень болен; на другой день этот человек беседовал с его врачом, который сообщил ему: он очень болен, но, судя по всему, это не ревматизм, у него боли здесь (и похлопал себя по животу). Значит, в самом деле болеет? <…> Он вместе со своей матерью уехал три-четыре дня тому назад. <…>
Пятница, 4 апреля 1884 года
Его [Бастьен-Лепажа] выставка, несомненно, великолепна; но на ней представлены почти сплошь старые вещи. <…>
Сейчас ему тридцать пять, Рафаэль умер в тридцать семь, оставив гораздо больше. Но Рафаэля уже в двенадцать лет ласкали герцогини и кардиналы, его определили под начало к великому (тогда) Перуджино; в пятнадцать лет Рафаэль делал такие копии с работ учителя, что их невозможно было отличить от оригиналов, а в шестнадцать был признан великим художником. Кроме того, в этих полотнах, которые поражают нас не только своими достоинствами, но и временем, которое было на них затрачено, – в этих полотнах значительная часть работы выполнена его учениками, причем сплошь и рядом сам Рафаэль делал только картоны.
А Бастьен-Лепаж в первые свои парижские годы, чтобы продержаться, сортировал письма на почте с трех до семи утра. Впервые он выставился, по-моему, в 1869 году. И потом, у него не было ни герцогинь, ни кардиналов, ни Перуджино. Правда, еще у себя в деревне он всегда получал награды за рисование. По-моему, он приехал в Париж только в пятнадцать или шестнадцать лет. <…>
Работаю ли я сейчас так, как Бастьен в 1874 году? Такой вопрос – сущая глупость. <…>
Среда, 30 апреля 1884 года
<…> Довольна ли я? Простой вопрос. Ни слишком много, ни слишком мало. Ровно настолько, чтобы не слишком впадать в отчаяние.
Сию минуту вернулась [из Салона]. Поехали только в полдень, а ушли в пять, за час до закрытия, – у меня мигрень.
<…> Долго сидели на банкетке перед картиной.
К ней подходило много народу, и я веселилась при мысли, что никому из всех этих людей не придет в голову заподозрить автора в молодой элегантной особе, которая сидит тут же, выставив перед собой ножки в таких изящных туфельках.
Ах, насколько нынче все лучше, чем в прошлом году!
Это успех? Настоящий, серьезный успех? Пожалуй, да. <…>
Бастьен-Лепаж выставил только маленькую прошлогоднюю картину. «Кузница». <…>
Суббота, 3 мая 1884 года
В половине двенадцатого утра приехал Эмиль Бастьен-Лепаж. Спускаюсь вниз вне себя от удивления.
Услышала от него массу приятного. Оказывается, я имела настоящий большой успех. <…>
– Настоящий огромный успех художника, – говорит Эмиль. <…>
Мне полагалось бы утопать в блаженстве. Эмиль, превосходный друг, просит меня подписать разрешение Шарлю Боду, граверу, другу Жюля. Этот самый Бод сфотографирует мою картину и сделает по ней гравюру для «Монд иллюстре», – очень хорошо! <…>
Незнакомые люди говорят обо мне, занимаются мной, судят обо мне. Какое счастье! Я так этого хотела, столько ждала, а теперь все не могу поверить!