Еще я знала из рассказов моего Бори, что «Бобылик» прыгал с третьего этажа и не раз пробовал на себе разные лекарства и снадобья, с которыми ему приходилось иметь дело на занятиях по химии, рискуя желудком и головой, – так, для пробы и интереса. Но приходы Бори Бобылева ко мне начали новую эру в жизни нашего домика: когда возвращался домой Борис, мы переходили к нему, зажигали камин, кто-то из нас шел купить бутылку вина, торт, и мы долго засиживались перед огнем, и все, кто к нам приходили – его товарищи и приехавшие меня навестить Марина, Сережа, – все присоединялись к нам.
Боря Бобылев восхитил Марину, она приняла его полностью, любовалась им за его отношение ко мне, говорила ему нежные слова, радовалась моему отдохновению. Как всегда, я ей все рассказывала, она слушала с жарким вниманием и сочувствием. Ее единение с Сережей не имело бреши, они принимали все единым дыханием, она была совершенно счастлива им и дочкой, которую назвала Ариадной. Борис приходил, и часто вдвоем с Бобылевым, в 2, 3, 4 часа утра, после игры на бильярде. Он уходил, не говоря куда, и никогда не отвечал на мой вопрос, когда он вернется. И я перестала спрашивать. Мы почти никогда не бывали наедине. И, запершись в своей комнате, рядом с детской, где няня укачивала Андрюшу, я часами писала дневник, подводя сотый итог моей жизни, которая с ясной насмешливостью рвалась у меня на глазах.
По тому, как сложились сложные отношения всех нас, какое каждый из нас среди других занял место – всё не могло иметь впереди никакой, кроме темной, развязки. Но в темную развязку не верилось, мы все были так молоды и, казалось, беспечны, что часто вся эта сложность походила на игру, не более. Уже отношения Бори Бобылева и мои были мучительны и серьезны, в книге бы это было часом какой-нибудь перемены, а у нас все шло, как шло, и ни он, ни я не могли найти слова для названия того, что мы чувствовали. Мы так редко говорили о «любви» – это слово тогда было как-то слабо, невыразительно, оно не шло нам.
Я не могла позабыть того Бориса Сергеевича, который входил медленно, почтительно в мою комнату два года перед тем, с которым у меня до полуночи шли блестящие и нежные разговоры, с которым я мчалась на норвежских коньках! Но этих часов не знал тогда никто, даже и Боря Бобылев. Я не знаю, вдумался ли когда-нибудь Боря Бобылев в мою любовь к Борису. Для него Борис был товарищ, друг, бесконечно интересный и близкий, но что он мог понять в нас двух, видя нас в постоянной легкой вражде, доходившей до грубости? Не казалась ли ему наша любовь ошибкой, как казалась всем?
И когда он входил ко мне, я ни разу не сказала ему, о чем я сейчас думала, он так и не узнал всей смертельной тоски, заключавшейся в моих отношениях с Борисом. И как только разговор мог коснуться «счастья», «будущего», я становилась еще гораздо надменнее…
О! Начинать новую жизнь! Честно рвать со старой! Идти вперед рука об руку, да еще с ним! Со слушателем моего дневника, с юношей девятнадцати лет, который, как былинка, качался из стороны в сторону. С человеком, прыгавшим с третьего этажа, с человеком глубоким, но совершенно не годным для жизни, в сто раз менее годным, чем я!
Никогда в моей жизни я не испытала таких дней, как с ним, и если все же надо назвать, что это было, я скажу: это было безрассудное, жестокое для обоих, но самое настоящее счастье.
Он был юношей, но для меня не был мужчиной, и удивительно то, что и я не была для него женщиной. Только теперь, оглядываясь назад, я вижу, как все это было фантастично, более тонких, более нежных, более верных отношений не могло быть, чем были тогда между нами.
…А далее – не такое уж значительное обстоятельство, моя покорность ошибочному совету доктора о моей нервной системе внесла грусть и тайную обиду в единственно твердую точку моей жизни – материнство: фактом приглашения в дом кормилицы у меня был отнят ребенок, не ко мне он теперь тянулся, не на моих руках засыпал! Другая заняла мое место…
Я перестала быть нужной моему сыну, другая стала нужна. Два месяца кормления ребенка, умиленных и радостных, стали сном. Я снова, как девушка, тонкая и освобожденная от нежного труда матери, хожу по комнатам от книги к дневнику, захожу в детскую, стою над Андрюшей на руках третьей кормилицы, любуюсь им и, вздохнув, лишняя здесь, ухожу к себе.
…Уже я бываю у моей свекрови, скромной, хорошей женщины, очень меня полюбившей и пристрастившейся к внуку. И она бывает у нас. При первой встрече она бросила мне навстречу:
– Ася! Да вы – девочка… А Андрюшок похож и на вас, и на Борюшку…
Глава 37
Дом Марины. Рассказ няни
Синее небо над желто-зелеными березками Марининого и Сережиного двора. Конец сентября 1912 года. Няня вынесла на солнышко маленькую Алю, ходит с ней на руках, одной рукой поправляя висящие на веревке крошечные кофточки, распашонки, пеленки.
Полутьма и уютные запахи старого дома: немножко – печеньем? проходной в Тарусе у Тьо, где варился кофе на керосинке?
– Няня, Марина Ивановна наверху?
– Утром была, потом Сергей Яковлевич свел их вниз, у него лежат в кабинете.
– Всё болеет?
– Болеют.
Я прохожу столовой в маленький Сережин кабинет. Там на диване лежит с книгой Марина в пышном платье с россыпями цветочных веток по темно-лиловому фону!
– Здравствуй! Ну как? Что читаешь?
– Беттину перечитываю.
– Марина, ты очень желтая.
– Все не проходит. И очень устаю от кормления.
– А Сережа где?
– Скоро придет, у сестер. А ты как, старой няней довольна?
– Чу́дная! Я же тебе говорила, она у Льва Толстого шестнадцать лет в доме была экономкой, то есть у старшего сына его, Сергея Львовича, в доме в Хамовниках!
Марина откладывает книгу, вытягивается всем телом, руки за голову, в позе отдыха, подвинувшись, чтобы мне было место сесть рядом.
– Что рассказывает? Интересно!.. Ну, а еще что? Расскажи!
Старая няня рассказывала, как, поступив к Сергею Львовичу Толстому в роли экономки в их дом в Хамовниках (где теперь музей), наутро – «Выхожу я во двор сказать, чтоб дрова принесли печи топить, – не видать никого. Идет по двору старичок, борода длинная, из себя неказистый. “Дедушка, – кричу ему, – дровец захвати да тащи в дом, печи топить велю…” А он из себя хоть невидный, а такой вежливый. “Сейчас, говорит, матушка, принесу”. И принес! Я себе в дом пошла по другим делам. Ничего я не знаю. А как в комнаты-то вошла, старичок-то тот с господами сидит на диванах… Горничной я: “Кто ж он будет-то им?” А она мне: “Граф это, баринов отец Лев Николаевич…” Я чуть со страху ума не решилась! Сгонют меня теперь, думаю, с места… Ну, ничего, обошлось, – посмеялись они, да и всё тут… Они у нас, говорят, завсегда так одеваются…»
– Все больше про Софью Андреевну – знаешь, ее все-таки жаль, и многие годы ей было очень тяжело с ним. Сама Софья Андреевна ей это рассказывала – за шестнадцать лет, конечно, много узнаешь! И ребенок за ребенком – разве это молодость? Одиннадцать человек, кажется, их было…