Мы живем на седьмом этаже (будущего Дома ученых) в Трубниковском переулке, в бывшей квартире семьи Гали Дьяконовой (дружба в третьем и четвертом классах гимназии Потоцкой с 1907–1908 годов. Эта квартира их – с 1914 года). Она – теперь коммунальная, но родителям Гали удалось – он юрист – отстоять себе: отцу – его кабинет с колоннами, матери – одну из комнат по коридору и комнатку В разрухе еще только создаваемого нового быта полуголодной Москвы отопление не действовало, электричество не горело, сами Дмитрий Ильич и Антонина Петровна (давно уже не муж и жена, сохранившие друг к другу одну только иронию) жили лишь временами в Москве, часть же месяца – за городом, в некоем Марфино, где чем-то ведал ловкий в делах отец Гали. Мать тоже работала там. Как им удалось сохранить за собой ту комнатушку, давшую нам приют? Только право их на нее было явное, иначе жильцы не потерпели бы меня с мальчиком и минуты.
Лида же, младшая сестра Гали, расцветшая в настоящую красавицу, была замужем за актером МХАТа, пожилым красавцем A.A. Гейротом, и жила у него.
Мы живем в крошечной кухонной комнатке; на столе стоит железная печурка, за дверью – кровать, направо, за печкой, – окно. Оно безнадежно сломано, заклеено, где нет стекол – бумагой, картоном, и хоть заботливо затянуто тряпками и замазано старой замазкой, от него дует, и Андрюша, жестоко простудившийся, кашляет день и ночь. У него жар. Я ставлю ему горчичники – круговые, и он терпит, потому что слезлив только по пустякам; в беде – мужествен; и ему уже девять лет. Он лежит и вырезает ножом из дерева очертания фламинго, точь-в-точь как на деревянной игрушке, кем-то ему принесенной в 7-м Ростовском.
Нас навещает Антонина Петровна, мать Гали, постаревшая и худая, приносит Андрюше немножко хлеба, репку или моркови. Она рассказывает мне о Гале, ее муже, их вилле в Париже, об их дочке Сесиль (ей шесть лет) – темноглазая, круглолицая, с огромным бантом в темных волосах, с огромным мячиком или с гигантским плюшевым медведем; от фотографии веет щегольским фотоаппаратом.
Пока нет больших морозов, Антонина Петровна ночует в своей нетопленой комнате, предупредив, что когда зимой приезжает в Москву, то спит в нашей комнате, в которой есть печка; в эти ночи мне придется уходить спать в ее комнату.
Из Феодосии приехала наконец Мария Ивановна! Она ютится где-то у сестры, иногда у тетки, везде мешает с трехлетним ребенком. Потеряв весь свой гардероб актрисы (его украли три года назад на пересадке – в чемодане оказались кирпичи и солома), она с трудом устраивается на работу в театр, ходит встревоженная, угнетенная бессильем спокойно устроить ребенка у неприветливых родных. В театрах новые люди, уже не помнят ее, так шедшую в гору, игравшую с Мозжухиным и Лисенко… Ребенок связал руки, девочка капризна, трудна, мало привязана к матери, которая обожает ее.
С Марией Ивановной приехали Майя и чета Благих – литератор Дмитрий Дмитриевич и его жена Софья Рафаиловна, детский доктор, знакомые мои по Феодосии; и поэт Эмиль Миндлин. Он быстро и легко заинтересовал стихами Марину, и так как он был бездомным и я ее о нем просила, она приняла его в своем хаотическом жилье. Мы втроем – Марина, Мария Ивановна и я.
– Маруся, я все слушаю – и не верю, что Бориса – нет… – сказала Марина. – О всех мытарствах ваших после Бориса слушаю, а сквозь ваш рассказ – чувство: Борис жив! Вот откроется дверь – и войдет. Я бы совсем не удивилась… Мне кажется, я никогда не поверю в его смерть!
– Ася, – сказала Мария Ивановна, – знаешь, отец Иоанн умер от сыпного тифа! Удивительно: и врач, побоявшийся заразиться, и священник – умерли от той же болезни, которой испугались в больном! В Старом Крыму только они умерли после Бориса…
– Поразительно, – сказала Марина.
Помолчали.
– Вот что я еще хотела рассказать вам, Марина, – говорит Мария Ивановна, – как Сережа гостил у Айвазовской в имении. Ходил по саду, огромному – фруктовые рощи, большой дом, старинный, и он стал мечтать: «Если бы я мог привезти сюда Марину и ходить с ней по этому саду, все ей показывать, а потом спокойно сказать ей: “И вот это, Мариночка, всё – ваше…”»
Как раненый зверь вскочила Марина, не сдержав волнения, – и я не знаю, что бы она сделала, но Мария Ивановна вскричала со страшной уверенностью:
– Марина! Я бы голову дала отсечь, что Сережа – жив! И вы встретитесь… Дала бы отсечь – без раздумья!
И Марина благодарно, шутливо:
– Вот эту вашу каштановую, чудную голову… Ну, и чем же все ваши мытарства кончились?
– Я переехала в Феодосию. Вскоре пришли красные. Меня взяли в театр, который начал организовываться при Наробразе. Ох, вот что я еще должна непременно вам рассказать, – говорит она вдруг увлеченно, присаживаясь ближе; глаза ее светлы под тонкими полукругами бровей, и взгляд их остер, и немножко смеха – предчувствия смеха в уголках глаз и у губ, – о моей встрече с Майей у моря. Хотите?
– Еще бы! – всплеснулся Маринин голос, – я так люблю Майю…
– Кончился у меня спектакль, а я после каждого спектакля так соскучусь об Ирусеньке – вечный страх, будто что-то случилось, – она же одна оставалась с глухими старухами (вдовой и дочерью художника Фесслера, ученика Айвазовского); заплачет Ируся – они не услышат! Рвусь домой! Но меня остановила толпа матросов, человек шесть-семь. Слышу – кому-то назад: «Которая лучше? Эта? Вы! Айдате, гражданка, с нами! Играть в наш клуб!» Не слушают, окружили, увлекают меня к тачанке. Пара коней, усадили – и вихрем! В Сарыголь. Версты три. Ввели, усадили в зал:
«Подождите, сейчас мы выступлять будем, потом вы!»
«Да где же, – говорю, – пьеса? Скетч, что ли? Ознакомиться! Суфлер есть? Будка суфлерская где же? Под суфлера ведь придется играть?!»
Не понимают.
«Ну, пьесу несите!»
«А никакой пьесы! Что хотите – играйте, какую-нибудь роль – знаете? Вы – актриса…»
И вот я сижу целый час, а они выступают. До хрипоты! Ночь… Что с Ирусей? Наконец идут.
«Ну, твоя очередь!»
Полный зал. Матросы и женщины. Шум… Что же мне делать? Такого еще со мной не бывало! Был у них граммофон – завели его, вышла на сцену, стала частушки петь. Гогот, аплодисменты… Потом стала плясать.
Русскую! Ну, тут такое поднялось в зале, а у меня всего с собой что шалька была на голову, цветная. В неподходящем платье. Но как выхватила белый платочек, пошла – точно весь зал загорелся! И ведь вот, Марина, удивительно: только унывала – откуда что взялось? Никогда, кажется, так не плясала – русская стихия, своя! Ведь свои парнишки – матросы…
Ну, уж успех был! Кричат «бис»… а у меня уже сил нет! Вытолкнули ко мне «актера». Генералом одет. Сидит и молчит. Я подошла, стала играть его кухарку «Ах, красавчик ты мой!» Чмок его в щеку (отдышалась) – и снова пляшу!
Тут Марина стала так смеяться, что пришлось прервать. Сперва только я вторила, а потом как подкошенная рухнула и Мария Ивановна в наш смех. В какой-то костер смеха! Из него выбираясь, вцеплялся в рассказ голос: