О! Если меня упрекнут в чрезмерной патетике, я смолкну. Но за меня заговорят те самые статуи Неаполитанского и Помпейского музеев, которые одни на всем земном шаре имеют право на голос, потому что в каждой из них человеческий скелет, человеческий череп, гласящий о себе тем гипсом, который окутал их. И об этом рассказывает нам глуховатым голосом Горький, и нет слушателей внимательнее. Незабвенно сентябрьское утро, когда в ранний час, чтобы не мешал приток иностранцев и людей, которые могут узнать Алексея Максимовича, мы еще в другом музее слушаем рассказ об этих статуях, полегших, как целое войско, под стекла музейных витрин. В тех же позах – шага, бега, паденья, как их застало двадцать столетий назад последнее для них извержение Везувия.
Никто не устоял перед легким огнем летящего и горящего пепла, горевшего и остывавшего, превратившего городские ворота, площади оживленной торговли, виллы сильных мира сего в пепельно-серую равнину, плавный холм у берега моря, по которому, освещенный догоравшим огнем Везувия, плыл корабль и на нем – уцелевший Плиний, рассказавший древним о Помпее… Но Плиний не знал того, что теперь знаем мы.
Я стою у витрин, под которыми лежат два тысячелетия назад упавшие жители Помпеи.
– Ваш отец издал превосходный атлас помпейских фресок, Анастасия Ивановна, – говорит Горький. – Мне приходилось видеть… Он, конечно, рассказывал вам о Фиорелли?
– Да, конечно, но я была ребенком, и если бы вы теперь рассказали…
– Полый звук! Звук пустоты под киркой – вот что создало этот музей. И помпейский… – глухим своим, окающим голосом говорит Горький. – Вот в этом и гениальность ученого! Этот звук – среди других, слегка отличающихся, мог пройти совсем незаметным. Незамеченным. Да, но это мало – заметить! Заметив, задуматься – и тотчас остановить работы. Найти верное объяснение этого акустического изменения. Мало! Найти слова обращения к рабочим, приступившим к великому делу раскопок, найти такие слова, которые каждому движению кирки дарили участие в воссоздании того, что, казалось, кора пепла навсегда поглотила! Рабочие Фиорелли поняли его замысел, он сумел передать им свою страсть исследователя! Их рука иначе с тех пор подымала кирку! Сердца рабочих бились вместе с сердцем ученого, их мозг работал во всю мощь внимания… Неверный удар – и погибнет статуя. – Как волшебник в минуту варки целебного зелья из никому не ведомых трав, Горький понижает голос – и он кажется внятней: – В местах полого звука сверлили отверстие и в него лили гипс. Гипс быстро твердеет. Тогда снимали кору пепла. И представала «помпейская статуя» одного из жителей погибшего города: пепел не сжигал тела, затвердевая вокруг них. Тело человека потом истлевало, оставался один скелет, но гипс, заполняя пустоту истлевшего тела, повторял его под корой пепла – в точности. Воссоздавал!
Слушаю, понимаю: гипс твердел, кору пепла осторожно подымали, раскалывая, – и на улицах Помпеи оказались лежащими все тела людей и животных в позах, в которых застала их смерть. Молодая мать прижала к себе грудного ребенка. Видел ли Брюсов тех двух любящих, сжавших друг друга в объятьях, о которых писал? «Века прошли! И вот из алчной пасти Мы вырвали былое у земли, И двое тел, как знак бессмертной страсти, Нетленными в объятиях нашли…» Я не забуду – собаку Тонкая, напоминающая наших борзых, но меньше, она подняла кверху мордочку Задыхается. Мучение гибнуть под огненным снегом, нетающим, смертно густым, беспощадным, гипс сохранил на тонкой поднятой мордочке этой собаки с беспощадной точностью Мастера.
Мы покинули помпейские залы. «Такие» статуи кончились. Начались вот эти, иные статуи – не воссоздания… Создания! Мы стоим перед мрамором, выброшенным недавно морем. Нике! (Победа.) Без рук, без лица, она и сейчас летит, побеждая – время, море, подводные скалы (может быть, те колонны и лестницы под водой, о которые ее било), побеждая свое ученье и нашу усталость, весь наш человеческий опыт умеющих уже не откликаться! Рассуждать, сравнивать… Н е рассуждаем. Н е сравниваем. Несравненно!
Горький не объясняет и не рассказывает. Когда же по его жесту движемся вперед, мы слышим только одно слово его: «За-меча-атель-но…» Едва слышим! Как вздох. Одними губами.
Стройная, легкая, повторяю, юношеская фигура Горького в черном и в черной шляпе – на фоне стен картинной галереи. За огромным окном – жара. Прохладные анфилады скульптурных зал.
В ответ на мой вопрос о последовательности в его субъективном отношении к искусствам (впрочем, с оговоркой, что вообще такое деление искусственно): 1) музыка, 2) слово, 3) живопись, 4) скульптура.
Канова – изумительный скульптор. Великолепен памятник Колеоне Вероккио. Роден – гениален («Мыслитель», «Граждане Кале́»), Коненков – замечателен.
– Голубкина – талант крупный. Женщина-бессребреница, но – да, это всегда было – говорила в лицо неприятности. И всегда было у нее хорошее самоуважение. И ее старуха голая – такая безобразная, что ну прямо некуда ее поставить! Так и осталась у нее в мастерской.
Смотрим любимые его вещи: Геркулес, держащий яблоко, и недавно выкинутая морем у чьей-то виллы статуя юной женщины изумительной работы (и все воспетые чудеса Неаполитанского музея). Мы осматриваем их залу за залой, этаж за этажом. Фрески Помпеи, макеты помпейских домов, гипсовые отливы в судорогах застывших тел. А над гипсовым оттиском предсмертных страданий, на непотускневшей кирпичного цвета фреске летит – легчайшим движением – некая, должно быть, фортуна! Сыпля цветы. Прозрачный край ее покрывала четок и серебрян, как стрекозиное крыло.
Горький молчит. Это – еще раз – все тот же миг, – когда отводишь глаза, когда не даешь слезам завладеть глазами и горлом.
Выходя из прохлады музея в горячую печь двора, помню, сказал:
– Синьорелли я ставлю очень высоко.
– Пойдете в Аквариум. Там вы увидите рыб и чудовища Средиземного моря! Таких в реках вы не видели. Рыбы…
– Это вы говорите или Иноков? – спросила я, смеясь.
– Вы отождествляете меня, кажется, с Иноковым? – тоже улыбаясь, спросил Алексей Максимович.
Музей подводной жизни! В полусвете мы идем, точно по морскому дну, и не сразу осознаем, что в тусклом освещении этих комнаток-коридоров роль цветных ламп принадлежит самим рыбам, сверкающим по оба бока от нас сине-серебряными, розово-золотыми шарами, опахалами, стрелами. В песочно-травяных водоемах на миг скрываются и вновь, как маленькие фейерверки, торжественно выплывают эти парящие и тонущие фонари. И еще, перечеркивая тишь Аквариума, носятся молнии созданий столь крошечных, что у них, собственно, нет видимой жизни, кроме движения и блистания. Выискав в подводном музее особо редкостные феномены, Горький ведет нас к ним, и, затаив дыхание, мы сторожим миг их появления из глуби зеленоватых вод и морских растений. И когда «оно» появилось, вмиг потухли все окружающие чудеса цветного мира, потому что это плыло, сияя, плыло, как маленькое подводное солнце, озаряя себе подобных и тусклую зелень трав…
– Ну, а теперь подойдемте ближе, – говорит Алексей Максимович. – Имя этого существа… – следует латинское слово.