Книга Воспоминания, страница 215. Автор книги Анастасия Цветаева

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Воспоминания»

Cтраница 215

– А он помнит первый приход к тебе в Борисоглебский? Когда мы его разыгрывали. Представились дурочками.

– Помнит!

– А он понял, что мистификация?

– Может, и понял. А может, почуял что-то. Уходя, он же сказал – помнишь? – своим мяуканьем, – Бальмонт ведь мяукает: «Мне здесь понравилось! Я буду приходить в этот дом». Нищая семья. И веселая в нищенстве.

Разговаривая, мы остановились перед дворцовой оградой. Как далекое привидение, стоял дворец. Лиловое августовское – или уж начался сентябрь – небо жгло деревья, камень здания и нас. Мы прошли городком и вышли в горячий и влажный лес. Пахло, как в России, грибами, лесной сыростью. Мур рвал маленькие синеватые цветы, похожие на фиалки. Похожие на его глаза. Когда он подымал их на мать – взглядом доверья медвежонка к медведице, казалось, что на земле – счастье. Что не будет конца лесу, его запахам, дню, той встрече, после пяти лет… Дружба с Горьким, такая внезапная, такая «странная» – в своей высшей естественности!


Вечером Марина лежала на своем диванчике, где спала (в ее комнате я помню только диван, ее стол и книги), и, пуская папиросный дым – а на глазах ее были слезы:

– Ты пойми: как писать, когда с утра я должна идти на рынок, покупать еду, выбирать, рассчитывать, чтоб хватило, – мы покупаем самое дешевое, конечно, – и вот, все найдя, тащусь с кошелкой, зная, что утро – потеряно: сейчас буду чистить, варить (Аля в это время гуляет с Муром), – и когда все накормлены, все убрано – я лежу, вот так, вся пустая, ни одной строки! А утром так рвусь к столу – и это изо дня в день…

Темно-золотые короткие Маринины волосы разбросаны по подушке, голос борется с слезной судорогой. Я стою у стены, с жаждой уйти в нее – бессильная помочь. Пять лет назад, в хаосе борисоглебской квартиры, давя быт своим отлетающим шагом, в дикости послеголодных лет, – насколько она была крепче и бодрее, чем в этих чистых комнатках, в фартуке, у газовой плиты…

В те дни Марина прочла мне незадолго до того написанную «Поэму Воздуха». Она показалась мне поразительной, полной каких-то душевных познаний. Это была самая отвлеченная вещь из всех Марининых стихов. Но Марина сказала о ней слова совершенно конкретные:

– Знаешь, я попыталась описать, что бывает со мной, когда я после черного кофе – засыпаю… Точно куда-то лечу – это еще не сон, – трудно объяснить словами…

Тогда ли вспомнилось – или теперь вспоминается, как Марина в детстве рассказывала, что во сне – летает. «И никогда на такой высоте, чтобы пугаться, – говорила она позднее, – лечу невысоко над землей, легко… Чудесное состояние!»


Помню рассказы Марины о Мережковском и Гиппиус, о Бунине. Она не любила их.

– Они – в самом правом крыле эмиграции, среди уже тех ограниченных, которые до сих пор решают, какой великий князь будет царствовать – Кирилл или еще кто-то. Когда монархов уже не может быть. Они держатся особняком, необычайно гордятся! каждый – собой (хоть бы – друг другом!). – Голос Марины дрожал неуловимой игрой иронии. – Меня – не выносят. Я прохожу – не кланяюсь. Не могу. А Бунин – так высоко несет себя – как на блюде! Сам перед собой благоговеет. Он один «великий писатель земли Русской». Смешно! [111] Когда было тут, в Париже, выступление Маяковского, зал был полон. Но знаешь, как его встретили? Полным молчанием. Все эти ничтожества! Ни одного аплодисмента. Тогда я встала и одна обратилась к нему, приветствовала его. Должен же был кто-нибудь такому русскому поэту в зале, где сидят русские, faire les hommages de la maison [112].

– Ты молодец, Марина!

Чуть ли не на другой день после поездки в Версаль внезапно и бурно заболел Мур. Марина уложила его, вызвала доктора. Скарлатина. Это название звучало нам – ужасом. И вот оно пало на дом! На Мура, маленького великана. Как взволновалась суровая, стойкая Марина! Как нежно она ухаживала за ним! Отсылая Алю, оберегая ее от заразы. Но конечно, не уберегла. Через несколько дней слегла Аля. Как я вернусь к Горькому, с опасностью завезти заразу его внучке Марфеньке? Дочка его, Катюша Пешкова, умерла в 1906 году именно от последствий скарлатины. И, боясь передать инфекцию – письмом, я должна была не писать. А писем мне из Сорренто не было, ни ответа на мою телеграмму. Я была как ножом отрезана от Италии и не знала, что делать: близился конец моего отпуска. Еще ближе был срок французской визы. Мне приходилось ездить хлопотать о продлении в Париж и Версаль.


Утро в Париже. Длинные тени домов и деревьев, солнечные косоугольники света, синяя, серебряная прохлада над проснувшимся городом, которого голос – гул… В оркестровке его прозрачный трепет всего: крик мальчишек, звон мяча, скрип тележки, запряженной осликом, у дверей молочной, шорох ветвей, свист автомобильных колес, струящихся за поворотом, и шум площадей, бульваров, крик поездов Gare du Sud, Gare du Nord… Дожидаясь назначенного мне в учреждении часа, осматриваю город.

Тихо течет в каменных стенках Сена, и в маленьких лавочках по набережной сверкают в чьих-то сомневающихся руках настоящие и поддельные драгоценности – как в тот день, когда, за пятнадцать лет назад, я тут купила Марине запоздалый свадебный дар – недорогое ожерелье…

Деревья над рядом садов с чугунными узорами решеток шумят, качаясь, как пинии Нерви, как березы Тарусы. Не вижу ни листьев деревьев, ни названий улиц на перекрестках, ни нарядов людей, к счастью, не различает глаз близорукий, ни призывов реклам на высотах прославленной башни Эйфеля. И когда я, поборов отвращение к высоте, въезжаю по одной из ног башни Эйфеля – в лифте? – над Парижем, – другая синева, туманная, мне, близорукой, видна, чем видят зоркие люди, другая даль, серебристая, как в пустынях – миражи. И не оттого ли в близоруких глазах праздник зренья, что – не видно подробностей, ненужностей, что, как сказала Марина:

И гибельно глядеть на мир
Не близорукими глазами!

В часы, когда больные Аля и Мур спали, когда не надо было делать для них что-нибудь, – «Мне душно среди Сережиных друзей, – говорила Марина, лежа на своем узком диванчике, волосы разбросаны по подушке, струйка папиросного дыма вьется среди ее слов. – Я хочу быть свободной – от всего. Быть одной и писать. Утро – и день. Ну, вечер – уж все равно, силы к вечеру спадают. Тогда – пусть уж и люди, могу с ними говорить, даже слушать, когда дело сделано. Даже оживляюсь (от благодарности, что о н и не пришли раньше, что дали мне – писать). (Они же – не виноваты!) Но выходит наоборот: жизнь съедает у меня утро и день, а вечером еще люди! Можно прийти в отчаяние – и я прихожу. И никто не виноват, – не виноваты же дети. Аля и так сейчас не учится, чтобы быть с Муром. Это тоже лежит на мне. Я как будто бы виновата. Но больше, чем я делаю, – я не могу. Ребенок должен гулять утром, днем. Один он на воздухе быть не может. Значит – с Алей. И все должны быть сыты. Значит, я иду на рынок и готовлю. Сережа работает – где и как может. В издательстве. Устает очень. Он все эти годы очень болел, ты же знаешь. – Огненная точка папиросы вспыхивает, туша пепел. – Заколдованный круг!

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация