«Дорогие Сережа и Аля, – начиналось второе письмо, длинное, – простите мне причиняемое вам горе…»
Мур уехал в Ташкент через Москву, где передал своей тетке Е.Я. Эфрон архив матери.
Сын! Задолго до рождения Мура он был задуман ее горделивой мечтой. Раньше! Еще нашей матерью: сын Александр, именем в деда, в обожаемого ею отца. Но родилась – Марина. За нею – я. Болезнь помешала надеяться на сына. Наша мать умерла в тридцать семь лет. Через поколенье Марина повторила путь матери: дочь Ариадна и опять дочь – Ирина.
Прошло восемь лет. Из них четыре Марина не знала, жив ли ее муж.
В 1921 году, услыхав, что он жив, собираясь к нему, Марина сказала Марии Ивановне Кузнецовой-Гриневой:
– Еду, Марусенька, у меня будет сын Георгий!
– Сын? А может быть – дочь?
– Нет – сын. Вот увидите!..
1 февраля 1925 года у Марины родился сын Георгий, «Мур» – сокращенное от «Мурлыка», уцелевшее до его конца. Так он подписался в девятнадцать лет под своим письмом мне на Дальний Восток, и меня уважением тронуло то, что, выросши, он это имя от себя не отбросил, как обычно отбрасывают интимные детские имена в ложном стыде подростки.
Первую фотографию Мура я получила от Марины из Франции в его годовалом возрасте: голыш, крепкий, он сидел на песке, цветом – негр, на берегу океана, расширив светлые глаза, поразительно недетского взгляда, и рано означенные черты его были красивы и правильны. «Оцени негритянские белые “ладони”», – писала Марина, явно имея в виду резкосветлые ступни ног, в сторону повернутых.
Позже, когда детское лицо было уже обрамлено крутыми светлыми кудрями: «Твой Наполеоноид», – писал Марине о нем Пастернак.
Я увидела его – и три недели видела его в Париже в 1927-м, вместе с матерью за ним ухаживая (болел скарлатиной) в два года и восемь месяцев. Об этом я уже рассказала. Он очень походит на Марину, весь в Цветаевых, от Эфронов было обаяние недетской мягкости, Марине в детстве не данной. И рост (Марина покупала на него одежду на шестилетних парижских детей) – «И еще расставляю!»
Как ласков он был к матери, как, мурлыча, лез к ней на диван!.. Куда и когда это исчезло? Сразу ли – и с какой болью – это заметила мать? И совсем – совсем другой, новой матерью к нему была Марина! Ни тени той требовательности, какая была к Але… Вся материнская женственность, незнакомая мне в ней, светилась в ее сдержанноумиленном, тающем в восхищении взгляде. Марина была счастлива.
…Не дословно, по памяти привожу о нем рассказы – в письмах Марины.
«У него удивительно взрослая речь, – писала она мне несколько лет спустя, – чудно владеет словом. Мужественен. Любит говорить не как дети. И совсем иначе, чем Аля. Хочет всегда стать на что-то, повыше, “чтобы слушали”…»
Когда ему было восемь лет, Марина писала: «Очень зрел. Очень критичен. “Марина, – сказал мне Бальмонт, – это растет твой будущий прокурор!”»
После двух дочерей обретенный сын. Исполнившаяся мечта! Гордость матери. Напоминающий не «Орленка», не сына, на которого походил его отец, Сережа, – на отца, на кумира Франции, о ком песня Гейне – «Во Францию два гренадера из русского плена брели…». Исполненный ума и таланта, родившийся в ее струю! Красавец! Волевой, как она… В тринадцать лет начавший составлять антологию современной французской поэзии…
Да… Но о нем в десять лет мать писала (после похвал уму и познаниям): «Душевно неразвит…»
Ему было четырнадцать, когда он приехал в Россию. Был 1939 год. Я мало знаю о нем в следующие два года. Он проучился до войны в седьмом и восьмом классах. Девятый – должен был бы учиться в эвакуации. Теперь ему было шестнадцать лет. Был конец августа. На днях начиналось учение. Все в нем возмущалось от этой мысли: здесь, в этой Чухломе, – учиться? Это был бунт.
Слыша мое нерушимое утверждение, что Марина ушла из жизни не потому, что не вынесла сгустившихся обстоятельств в окружавшей ее жизни, можно подумать, что я не отдаю себе отчет в том, что ее окружало.
Это неверно. Я все понимаю, все учла, все себе представляю отлично: вынужденная разлука с мужем и дочерью (с тех пор прошло уже два года). Война. Эвакуация.
Я имею сведения, что Марина много тяжелее других восприняла объявление войны, нежданно вспыхнувшей на территории ее Родины, где она могла надеяться укрыться от пережитого на Западе. Она ждала, что сюда война не придет. Что она, казалось ей, погубившая ее любимую Чехию, не дойдет до ее России.
Марину охватило то, что зовут панический ужас. Жива память о том, как она подходила к чужим людям, об эвакуации говорившим еще до официального ее объявления, прося взять ее с сыном с собой: «Я в тяжесть не буду, у меня есть продукты, есть заграничные вещи… Я могу быть даже домработницей…»
Она рвалась прочь из Москвы, чтобы спасти Мура от опасности зажигательных бомб, которые он тушил.
Содрогаясь, она сказала Н.Г. Яковлевой: «Если бы я узнала, что он убит, – я бы, ни минуты не медля, бросилась бы из окна» (они жили на седьмом этаже дома 14/5 на Покровском бульваре). Но самая зажигательная сила зрела в Георгии – жажда освободиться от материнской опеки, жить как он хочет.
Моему другу и редактору Маэли Исаевне Фейнберг рассказывал Константин Федин, как к нему пришла Марина Цветаева, умоляя его не допустить, чтобы ее разлучили с сыном, – детей этого возраста отправляли в эвакуацию от родителей отдельно. И вот они вместе. Сына не отняли. Что рядом с этим все трудности жизни? Но он бунтовал. Он не хотел жить в Елабуге. Она против его воли вывезла его из Москвы. У него там был свой круг, друзья и подруги. Он грубил. Марина переносила его грубости замершим материнским сердцем. Как страшно было его представить себе без ее забот в дни войны! Он же еще часу не жил без ее помощи. Он не понимал людей. Свел в Елабуге дружбу с двумя явно неподходящими, невесть откуда взявшимися молодыми мужчинами, много старше его. Он не желал слушать. Он не хотел лечить хроническое рожистое воспаление ноги. На каждом шагу спорил. К его тону она привыкла за последние два года без отца – терпела. Все видевшие их рассказывают о ее необыкновенном терпении с ним. Все говорят, что «она его рабски любила». Эти слова я слышала от разных людей.
Перед ним ее гордость смирялась. Его надо было дорастить во что бы то ни стало, сжав себя в ком. Она себя помнила в его годы – разве она не была такой же? «Он молодой, это все пройдет», – говорила она на удивленные замечания знакомых, как она, мать, выносит такое обращение с собой. Рядом с их вдвоем среди окружающего – все было легко.
Знаю: приезд Марины в Чистополь был безрадостен (свидетельство Ф. Бархиной, свидетельство K.M. Асеевой). Марина очень хотела остаться в Чистополе, где были все писатели и где был Асеев, с которым она виделась один раз в Москве и к которому она сразу, по приезде в Чистополь, пришла. (По словам вдовы Н. Асеева, Ксении Михайловны, ее муж был болен и на собрании, где решался вопрос о прописке Марины в Елабуге, не мог быть. Муж ее прислал, по ее словам, записку, в которой он поддерживал просьбу Марины о ее прописке в Чистополе.)