Дело Дрейфуса! Сколько бесед, сколько волнений! Протест против неправоты к нему, невиновному и преследуемому. Мы, дети, ненавидели угнетателей, ждали победы добра…
Сенсация иного рода – был слух о маньяке, длинной кривой иглой взрезавшем на улице кишки прохожим. Джек Потрошитель! Кто не помнит это страшное имя! Мы шептались о нем в детской, надоедали им маме.
Дошел и до нас рассказ о приехавшем в Россию персидском шахе: он восхитился красотой европейской музыки, услыхав, как настраивают инструменты перед началом оперы.
Дело Дрейфуса, бурская война. Как сжималось от этого сердце! И как оно ширилось, полнилось от картинки с головой сенбернара и рассказа мамы о том, как над Сан-Готардским перевалом, где потом чудом каким-то была проведена железная дорога (мама проезжала там с дедушкой), монастырские собаки ищут сбившихся с пути. Громадные, длинношерстные, добрые сенбернары находят замерзающих, отрывают их из снега и, если путник очнется, суют ему к лицу бочонок с ромом, привязанный к их ошейникам. Если же человек без сознания – сенбернары бегут и зовут людей, и те, с веревками, носилками, фонарями, пускаются в путь по горам.
Мамины рассказы! О чем? О чем только не!
О старом короле Лире, изгнанном дочерьми, которым он отдал корону и царство, о его ночи под грозой в поле… О молодом Людовике Баварском, любившем луну и пруды, музыку, отрекшемся от престола, поселившемся в лесу, во дворце Бург, жившем ночью под музыку Вагнера – театр и оркестр, – а днем спал. Он утонул в озере (или бросился в него). Мама с дедушкой плыли по этому озеру на лодке. Мама, сняв с пальца кольцо, опустила с ним руку в воду, разжала руку – и оно, замедленное водой в падении, ушло, золотонув, в глубину… Это мы понимали.
И вот в какой-то час наш пришел е е час воспоминания, как она узнала об этом – из книги некогда или от своего учителя: фигура Сократа. Его философия. Слова: «Я знаю, что я ничего не знаю». Суд. Чаша яда. Мужественная, горькая смерть. О том, как доложили Людовику XVI, что на улицах Парижа – толпы, что идут в Версаль, кричат: «Долой короля!», что войска переходят на сторону народа… Следующие слова запечатлелись в мозгу ужасом и восторгом.
– Mais, mais… c'est une révolte cela! – сказал король Франции.
– Non, Sire, – отвечал приближенный, медленно и торжественно, – c'est la Ré-vo-lu-ti-on!
[1]
Со страстной любовью к отцу своему мама рассказывала о путешествиях с ним за границей, о поездке по Рейну, реке легенд, текущей меж гористых берегов, о старых замках на утесах, о местах, где пела Лорелея. Мы уже знали о ней знаменитую немецкую песнь Гейне. И родным становился зеленый пенистый Рейн.
Муся уже читала мамины детские книги: три тома «Детского отдыха» с трогательными, захватывающими рассказами, «Задушевное слово», четыре тома чистяковского собрания рассказов – «Зима», «Весна», «Лето», «Осень». Как в тумане, мне помнится заглавие «Лето в Ревеле». Был рассказ «Охотник Степан»: о его гневе на верного друга, собаку Дружка, укравшую окорок, закопавшую его в лесу; следуя поверью, что положенный на сонную голову платок (с намерением узнать снящийся сон), затем переложенный тебе на голову, повторит тебе этот сон, – Степан увидел сон Дружка и решает расстаться с ним – за измену. Но в тот миг, когда, продав своего многолетнего друга – пса – другому охотнику он стоит у отчаливающего парохода и Дружок, поняв, завыл и стал рваться с цепи в воду, – Степан понял, что изменник не Дружок, а он, Степан, и был готов все отдать за Дружка, но пароход уходил, и Муся глотала слезы, я ревела под мамино чтение, и разлука их, человека с собакой, неисцелимая, так и протащилась с нами на всю жизнь.
Был рассказ: бедная мать, отдавшая богачам крошку сына, через годы приходит к нему в гости – радостно, купив на последние гроши дешевую игрушку. Барчонок чуждается незнакомой плохо одетой женщины, не глядит на ее подарок. С того дня мы понесли с собой слезы матери, в темной улице повторявшей слова: «Не понравилось…»
Часто мама, взойдя к нам в детскую – как мы любили ее приходы, – читала нам рассказы Чехова, Чирикова, Телешова, книжки «Донской речи». Как мы боялись, что у мамы будет мигрень, помешает прийти к нам! А на другой день, изменив, как Дружок, мы с Андрюшей крались к посудному шкафу в передней (мама забыла ключи) и тащили к себе пирожные, как тот – окорок… А потом слезы – мамины, наши…
Болезни. Это была совсем особая жизнь. Ничем не похожая на обычные дни – точно все куда-то уехало. Нет, это ты уезжал каждый раз в знакомое по прошлому разу царство. Полутьма, затененная лампа, запах и вкус лекарства. Жар и боль головы. Мечешься… Голоса. Все пропало. Просыпаешься, встать не можешь. Мама, ложка лекарства, рот отворачивается. Слезы; у подбородка мокро. И опять все пропало, и опять тот пустой сарай, и нитка дрожит и тянется, и ты с ними один, и тот, уже бывший, ужас держит, и некуда из него уйти. Знаешь, что сейчас, вот сейчас будет еще страшней. Нет спасенья! У тебя нет ни ног, ни рук, весь – глаза и боль головы, которая наполняет сарай. Нитка подымается и дрожит, от нее нельзя оторваться. Как они все бросили меня одну с ней? Ближе. Наваливается. Нечем дышать. Пустота сарая уже позади тебя и вокруг, ты – в ней. Но пока нитка висит, еще можно. Если она оборвется – конец… Голос доктора (детский доктор Ярхо) где-то над головой. В маминой руке – термометр. Сейчас мама заденет им нитку – я кричу, это не мой голос… Они не понимают, не видят! Круг от лампы делается светлей – я проснулась или я засыпаю? «Сорок, одна десятая» (голос мамы). Термометр под мышкой – плывет… Все пропадает.
…Были копилки. (Зачем? Кто их выдумал?) Глиняные: когда они будут полны, их разобьют и деньги из них высыплются. Копейки, две, три, пятачки, много темных, некоторые чуть золотистые по краям, сбоку. Иногда вдруг одна золотая – это «новая». Нельзя оторвать глаз! И спускаешь ее осторожно, прощаешься, в длинную узкую дырку. Гувернантка говорила: «Копи, а накопишь, купишь себе куколку!» Что мы куколок ни за что не купим, про то знали мы (что понимает гувернантка! Она все детство, наверное, проиграла в куклы!). Нет, мы купим – альбомы, перочинные ножи, ту шкатулку в окне, книги… Монетки, которые давали нам старшие, падали с глухим звоном внутрь. Там уж, наверное, много их, целое монетное царство, гора! Как в подземелье у Гауфа. У Муси копилка была собака, коричневая с черным. Дырка была у нее между ушей. У меня кошка, серая, с голубым бантом – он уже совсем темный. У Андрюши – конская голова, она тяжелее наших.
И вот наставал день – монетка не лезет. Копилка – полна! Как билось сердце: для того чтобы увидеть деньги, надо разбить копилку! Ни Муся, ни я – не могли. Разбивал, зажмурясь, Андрюша или гувернантка. Ни Лёры, ни мамы почему-то не помню при этом. Стук, паденье, треск – и какое отчаянье! Мокрые от слез руки пытались узнать в кучке глиняных обломков – погибших кота, пса… Ноги убегали под рев наш от места погибели. Я не помню ни счета монет, ни – покупок. Это, может быть, было всего – раз? Разве можно было опять – ради денег – разбить насмерть собаку или кошку? Своей волей их уничтожить? Чудовищность такого конца повторенью не подлежала.