И вот еще несколько строк из воспоминаний о Марине писательницы С.И. Липеровской:
«…B 1906 учебном году внимание всех гимназисток привлекала “новенькая” пансионерка, очень живая, экспансивная девочка с пытливым взглядом и насмешливой улыбкой тонких губ; высокий лоб. Смотрела на всех дерзко, вызывающе, не только на старших по классу, но и на учителей и классных дам.
Спокойствие гимназисток было нарушено – они почувствовали себя вовлеченными в бурю новых ощущений, переживаний. Мятежница с вихрем в крови звала к мятежу, к бурному выражению чувств, к подъему Многое изменилось под влиянием Марины. К ней обращались за советом, какую книгу прочесть. Марина сама приносила книги – сборники “Знания”, стихи Бунина, рассказы Куприна. Звучало имя Горького. Увлекал Степняк-Кравчинский; Андрей Кожухов стал любимым героем. Марина пополняла арсенал недозволенных книг. Страстность вносила в споры о новых людях Чернышевского, Тургенева, Горького, о жизни в будущем…
Марина Цветаева оставалась в гимназии фон Дервиз недолго. Ее дерзости учителям и всем начальствующим лицам не могли не встретить сопротивления. Ее вызывали к директору, пытались уговорить, примирить, заставить подчиниться установленным порядкам, но это было невозможно. Марина ни в чем не знала меры, всегда шла напролом, не считалась ни с какими обстоятельствами. Из комнаты директора был слышен громкий голос Марины: “Горбатого могила исправит! Не пытайтесь меня уговорить. Не боюсь ваших предостережений, угроз. Вы хотите меня исключить – исключайте! Пойду в другую гимназию – ничего не потеряю. Уж привыкла кочевать. Это даже интересно, новые лица…”
Отцу Марины пришлось перевести дочь в другую гимназию».
И вот свидетельство ее подруги Вали Генерозовой:
«Преклоняясь перед борцами революции, Марина мечтала и сама принимать участие в борьбе за свободу и светлое будущее людей. Марина старалась меня познакомить с революционным движением, снабжая меня запрещенными в то время книгами. В атмосфере, царившей у нас в пансионе, Марина считалась “неблагонадежной”, и боялись ее влияния. Говорили, что ей предложили уйти от нас за “свободомыслие”. Марина уверяла, что в предстоящей ей в будущем личной жизни она будет свободной от пут заурядного семейного быта, отдаваясь целиком работе на революционном и литературном поприще».
Глава 3
Весна 1907 года в Тарусе с Лёрой. Приезд Анна́ Ажерон
Когда Марину исключили из гимназии фон Дервиз, была весна. Лёра выехала с нами в Тарусу Никогда еще мы не жили в лесном нашем гнездышке одни с Лёрой – и только раз в детстве такой ранней весной. Был апрель, ветви только одевались листвой, рощи были сквозные. Доносился голос кукушки. Тарусская старушка Александра готовила нам еду, всё было предельно просто и весело. Дружба Лёры с Мариной грела меня, давая иллюзию семьи. К Лёре приехал ее ученик. Вместе вставали мы иногда смотреть восход солнца, ездили на лодке собирать ландыши, жгли костры. Зубы стучали от холода на рассвете. Лёра укутывала меня, полусонную, теплым платком. Свистали птицы. Щебет их делался так громок перед появлением слепящего солнечного диска! Ока отражала нежный пожар восхода. Как удивительно трещал костер, кидая вверх разноцветное пламя… Как чудно пахла дымом печеная картошка! Пенье наше неслось по реке, голос Лёриного ученика рос, как темный молодой дуб среди зарослей нашего девического хора… Как весело кивает нам Лёра, мы играем с ней, как щенята, и вдруг – все сразу кончается! Везут из Москвы вещи, едет немка и с ней Анна́ Ажерон – французская девочка. Тяжелая, приземистая, с большим коричневым лицом, черными глазами и толстой черной косой. Она много смеется и ничего не понимает, ей точно уже сорок лет! Марина тоже не хочет Анна Ажерон, она тоже находит, что деревенская, беловолосая, гневная Лёнка – куда нам нужней! Ничего, мы с Мариной не дадимся в обиду: пусть она не притворяется доброй, Анна́! Будет смотреть на нас – сладко? И за нами следить?..
Ока все так же течет, голубая, по лугам, изгибаясь к Игнатовской горе, влево, и пропадая – вправо – за Велеговом, так же стоит над старой серой дачей – жара, также пахнет тополиными листьями, и птицы свищут. А мамы – нет… Мы с Анна́ Ажерон ходим к Тьо. Терраса и сад с кустами сирени и клумбами, похожий на картину «Бабушкин сад» Поленова, только нарядней, пленяет не только Анна́, но и немку. И как шесть-семь лет назад наша гувернантка Преториус восхитилась, увидев Тетю, ее дом, садовое хозяйство на швейцарский лад, – так теперь как две капли воды повторяется оживление немки Елизаветы Карловны Мюттель – в обществе Тьо, в чинных старинных нарядных комнатах, где бьют и играют дедушкины венские часы-оркестр, горит красная медь пузатого самовара и светится лампада перед дедушкиным портретом – на полочке, на ней цветы. Мы с Анна́ ходим по саду, бродим по дальней липовой аллее и выдумываем ей всякую всячину – она легковерна, всему верит; и мы уже сговорились с Лёнкиным братом, шестнадцатилетним сторожевским Мишей, – вывести ее на Ивана Купала ночью смотреть «клад».
Канун Ивана Купала. Шепчемся, переглядываемся, – как бы не сорвалось! Надо, чтоб папа уснул и чтобы улеглась немка. Тогда, сняв башмаки, на цыпочках, вниз по лестнице, через кухню мы вылезаем в окошко во двор – только бы не залаял на сторожевской поляне их пес, черный с желтым, цепной наш любимец – Сугонка! У «старого сада» нас будут ждать Миша и его двоюродный брат Ваня. Как по-писаному: босиком – замирая от страха при скрипе ступеньки, при поднятии крючка на двери в сени, – жара низкой кухни, распахнутое во двор окно – и в унисон (Марина и я) шиканье на Анна́, которая вдруг испугалась, что скажет папа, что сделает немка, – и не лезет в кухонное окошко! Миг отчаяния – как заставить ее? И в два голоса, жарким шепотом ей с двух сторон – в уши (по-французски): «А клад? А сокровище? Ведь эта ночь не повторится! Ну, хорошо! Мы – без тебя…»
Анна испуганно лезет в окошко. Огромные, мощные лопухи холодят босые ноги, мы выбегаем за ворота, в темноте что-то движется к нам: Миша и Ваня. Шепот, и по лужайкам «старого сада» шагаем, надев башмаки, прислушиваясь, не проснулись ли в доме. Нет, там темно. Мы пробираемся в чащу и (часов ни у кого нет, папа Марине подарит к пятнадцатилетию, в сентябре) стараемся определить: который час? «Наверное, без пяти двенадцать, – говорит Миша, и еле слышно: – Пора начинать, а то отец ружья хватится!» В ту же минуту – выстрел. Что-то сверкнуло, Анна́ закричала… Схватив ее за руки, мы испуганно полетели в глубь чащи. «Видела? Огонь! Слышала? – говорили мы, выйдя на лесную поляну – А папоротник как цветет в Иванову ночь – видела, как огонек побежал?» – «Видела… побежал», – в испуге повторяла Анна́. «Ну вот! а треск был – это злые духи клад охраняют, пугают!» – «Уйдем! Домой! Боюсь!» – плакала Анна́. Нам стало жаль ее и вдруг стыдно, что ее обманываем, и, успокаивая ее, говоря, что теперь худшее позади, надо искать клад, мы вели ее на следующую поляну, дальше от дома, чтобы другой дорогой возвращаться домой, про себя недоумевая, как объяснить отсутствие клада. Но, шагнув раз-другой, – мы остановились, пораженные не менее Анна́: посреди поляны лежала – горела – мигала – прямо перед нами в темноте – груда светящегося серебра! Один миг был – совершенно безумный: мы оказались – в сказке! В следующий миг шепот догнавших нас мальчиков сбросил нас с неба на землю. «Гнилушки! – шептали они Марине и мне. – Пень это – светится!» И тогда с торжеством обернулись к Анна́: «Видишь? Клад! А хотела – домой!» Миша на ухо: «Кстати ведь как?.. Светляки у меня в кармане взяли да вдруг погасли…» Обомлевшая Анна́ и все мы собирали горстями сияющие куски и прятали в карманы, в платки… Нагруженные сокровищами, шли мы домой, считая, за сколько мы продадим наш клад. Анна́ сияла. Бедная! Как плакала она через минуту – от вида потухших кусков серебра, превращенных в гнилушки хитростью обобранных нами бесов. «Кидай их, кидай, а то серебро сожжет тебе руки!» – говорили мы ей в тот горестный для нее миг…