– Нет, – отвечала Марина, – а ты поезжай. Я уже купила билеты на все спектакли Сары Бернар. Через пять дней идет “L’Aiglon”! Может быть, потом – приеду… а может быть… – Она замолчала, потом отрывисто: – Не приеду. Простимся перед вашим поездом. Я вас провожу.
Я пошла к себе, недоумевая. Странные какие-то слова!
Марина приехала на вокзал проводить нас. Она казалась разнеженной и сдерживала себя. В последний миг она сунула нам сверток с апельсинами…
– Приезжай! – крикнула я ей.
Третий звонок… Марина долго бежала за поездом.
Дорогу в Тарусу не помню. Семнадцать верст на лошадях. Крепко укутанные, в деревенских санях, уложенных сеном, бубенцы; знакомые и еле узнаваемые в снегу деревни. Снег, снег, бубенцы…
Ока лежала огромной мороженой рыбой, застыв меж берегов, повернув хвост к Алексину, голову – к Поленову, к Серпухову, и в часы таянья ее чешуя сверкала на полувесеннем солнце мириадами слепящих алмазов. От этого блеска, от первых облаков, от синевы белизны было больно глазам. Разливался по взгорьям, по мосту, меж ракит, по летящим вверх и вниз уличкам звон колоколец и бубенчиков.
Переехав Оку – направо. За собор, к Тетиному дому. За окнами – движение занавесок, в ответ на звонок (потянуть к себе золотую шапочку выдвижной ручки – и по дому золотой плеск) – беготня, шаги, и мы в теплой передней. Уж Тьо обнимает меня пухлыми короткими руками в оборках. Увидав Андрея, было хотевшего улизнуть незамеченным, – “Mon Dieu! Comme tu as grandi, Androucha! Mais tu es devenu un homme!..”
[54] Поцелуй, любованье, Андреево смущение, и после отнекиваний на: “Mais entre donc chez la Tante! Tu auras le temps d’aller chez tes Dobrotvorsky…”
[55], поцеловав Тьо, Андрей отвечает, что поздно, его ждут, сбегает с крыльца, и мы видим в окно, как он прыгает в сани – и они мчат. А я попадаю целиком во владение Тети: жара, множество комнаток, уют, чудная еда, вопросы, восклицания, рассказы…
Я рассказываю, смешу Тетю, выбираю занятное и невинное, каждое событие раздувая как в лупу – потому что именно такими они кажутся в этом доме, где их годами нет вовсе, где все вызывает внимание и бурный отклик. И тем же резцом, которым я обвожу все маленькие случаи жизни нашего дома и наших подруг, я заботливо и беспощадно отрезаю все то, что составляет настоящую нашу жизнь – Маринину и мою, – потому что правда о нас – непонятна Тьо насовсем.
А Тетя зовет меня, любовно кормит, спрашивает:
– Когда же приедет Мунечка? Зачем ей так нужна эта Сара Бернар, когда Тетя ее так ждет!
За окном зимняя темнота, вьюга. Мы переходим в Тетину спальню. На ночном столике, как в детстве, светится спичечница, горит лампадка, и темная фигура стоящего в раме дедушки с сигарой в руке смотрит на нас, как десять лет назад. Потом Тетя заводит дедушкины часы-шкафчик, и оттуда звенит и гремит оркестр вальсами Штрауса, и мне совсем не хочется умирать на Ривьере – нигде! – хочется кружиться, кружиться, грустью музыки победить свою… Тоска, что Марины нет!
Масленичное катанье в Тарусе. Чудный весенний день, и по гористым снежным уличкам, в сверкающем морозе и таянье, санки с бубенцами, ржанье коней, хохот проносящихся компаний молодежи, обгоняющих друг друга. О! Мы с девочками Михайловыми не забыты! Сережа Успенский на паре подлетел к дому, где мы собрались, и мы, гордясь, что и мы помчимся сейчас, как взрослые, валимся друг за другом в сани – Оля и Шурочка, еще какая-то девочка и какой-то мальчишка и я. Сережино лицо сияет, но он старается казаться взрослым. Он очень вырос с лета, серые глаза под густыми бровями и застенчивы и задорны. Он пускает коней, и мы лихо проносимся улицей, вскрикивая на ухабах и на повороте к мосту и к белым привидениям огромных ветел над речкой. Бубенцы гремят серебряным плеском, и сном кажется мне Москва и вчерашняя грусть! Мне весело! Вечером я увижу брата Сережи, Шуру…
Но при повороте дороги кони чего-то пугаются, Сережа не может справиться с их испугом, и ранее, чем мы успели понять, что случилось, – кони понесли. Они летели, не разбирая дороги, как обезумев, санки подбрасывало, кидало, люди что-то испуганно кричали нам, Сережа натягивал вожжи как мог. Мы, девочки, поняли опасность, сидели молча, вцепясь друг в друга, боясь криком усилить страх. Но мужское в Сереже подсказало ему: с невероятным усилием он повернул лошадей на идущую в гору улицу, и они, пронесясь с разбегу по крутому подъему, вдруг стали, тяжело дыша, перед чьими-то воротами. К нам бежали. Ничего не слыша от сердцебиения, мы выскакивали из саней…
Блины – позади, идем кататься с гор на «подрезах». Теплый день, у домов тает, ребятишки бегут вверх по гористой улице с замороженными решетами, которые тоже оттаивают, но ребята летят на них, кружась, и крик такой, точно пожар, ничего не слышно! У нас длинные санки, и мы летим с горы, держась друг за друга. Щеки горят, дыхание захватывает, ветер в лицо! Вдруг кто-то из девочек нагибается ко мне: «Узнаешь? Видела кто? Не узнала? Шурка Шпагин, что так озоровал летом, в кого Гарька с Дубцом камнями кидали – в лодке-то! Погоди, как бы опять чего с нашими ребятами не вышло!»
На вторых подрезах наших – Мишка Дубец и Гарька. Неужели драка будет, ссора? Сердце сжато страхом. В этот миг Шурка Шпагин, проносясь мимо нас, снимает шапку и кивает мне дружески! Как чудно! Значит, мы будем все вместе кататься? Какой сегодня день!..
Тетя, наверное, ждет меня к ужину! Что делать?! На улице ночь. Из клуба замедленные звуки вальса. Входим. Яркое освещение, много народу. Ищу глазами Шуру Успенского. Его нет. Мы кружим по зале, как все, в ожидании начала. Вдруг кто-то пересекает нам путь: Гаря. Он принаряжен, черные пряди гладко причесаны. Цыганские золотые глаза светятся радостью. Он подходит вплотную и тихо: «Ася, можно вас на минуту?» Я отхожу с Гарей, и толпа сразу отделяет нас.
– Ты, Гаря, что?
Отводя золотые глаза и очень волнуясь:
– Я хочу с вами поговорить. Может, выйдем?
Мы выходим на лестницу и по ней – вниз. Холодно. Я в одном платье.
– Ася, – говорит он, – я давно хотел… Я так долго ждал вас! Вы не поймите неверно (он ужасно волнуется, голос дрожит). И за вас я готов… Я всю жизнь…
Мы стоим у выходной двери. Гаря понимает, что мне холодно, и, может быть, от этого, от страха, что я простужусь, он торопится, сбивается. Я смотрю на него. Мне жаль его.
– Я готов служить вам всю жизнь, Ася! Вы мне тогда писали, что…
Он опускает глаза, подымает их. Он испуган тем, что сказал. Мне очень холодно, я дрожу.
– Гаря, – говорю я, – да, я писала тебе, что ты – особенный. Но ты не понял меня – я не хочу лгать тебе.
Его узкое смуглое лицо больше не освещено глазами – он их опустил и очень тихо: