– Ты там сидишь?
– Я о-че-лют-но готова услышать твою историю, и уже давно.
– Джерико меня поцеловал!
На том конце линии последовало такое глубокое молчание, что Мэйбл испугалась, не оборвалась ли связь.
– Эй? Эви? Оператор!
– Да здесь я, – негромко ответила Эви. – Не слабо! Это совершенно пухлая новость, милая! И как же… как это случилось?
– После нашего сегодняшнего свидания и…
– Погоди-погоди. Так у вас и свидание было? Почему же ты мне ничего не сказала?
– Ну, видишь ли, Эви, тебя сейчас совершенно невозможно поймать, – сказала Мэйбл, надеясь, что намек прозвучал достаточно внятно: у тебя даже на лучшую подругу времени нет.
– Ты про поцелуй давай. Он тебя долго целовал?
– Нет, быстро, раз, и все. На самом деле…
– А он сначала сказал тебе что-нибудь?
– Нет… ну, он…
– Какое у него было выражение лица? По нему можно было что-то прочесть?
– Эви! Дай я уже сама расскажу, а? – взмолилась Мэйбл в трубку.
– Прости, Мэйбси.
– Мы пошли в «Киев»… – начала та.
– Аргх! У них еще такие унылые маленькие блинчики. Если бы блины умели сурово на тебя смотреть – эти бы точно смотрели.
– …и сначала, – продолжала Мэйбл, не останавливаясь, чтобы ответить на эту ремарку, – все, если честно, шло не то чтобы слишком хорошо. Но потом… потом он пригласил меня танцевать и – ох, Эви! это было так романтично! Ой, ну, если по правде, это тоже было ужасно, пока мы немножечко не втянулись. Ну почему, почему я не дала тебе поучить меня чуть-чуть танцам!
– Это одна из величайших тайн нашей эпохи. Ну, так что там про поцелуй? – спросила Эви, кусая губы.
– Я к этому и веду. Он меня проводил до дверей, был такой молчаливый и…
– Просто молчаливый или задумчиво молчаливый?
– Эви!
– Прости-прости. Давай дальше.
– Он сказал: «Спокойной ночи, Мэйбл», – а потом… просто… меня поцеловал, – Мэйбл даже чуть-чуть пискнула.
Эви закрыла глаза и представила лицо Джерико в первом утреннем свете.
– Я все кручу и кручу это перед глазами, как самую лучшую картину Валентино, только теперь я Агнес Эйрс, а Джерико – Руди.
– Ну, он, конечно, далеко не Руди, но смысл я уловила, – проворчала Эви.
Мэйбл уже щебетала что-то дальше, но Эви больше не желала об этом говорить. Она правильно поступила с Мэйбл и, скорее всего, c Джерико тоже. Она его бросила. Тогда почему же, творя правильные вещи, так погано себя чувствуешь? Значит ли это, что вещи были совсем не правильные? Или правильные вещи всегда так ощущаются? Что само по себе способно навек отвратить от их делания…
– Эви?
– Гм-м?
– Ты слышала, что я сказала?
– Ох, прости, Мэйбл. Тут у меня, понимаешь… паук. На полу. Такой ужас!
– Ой-ой! В таком шикарном отеле как-то не положено водиться паукам.
– Да уж. Я, пожалуй… пойду, позову коридорного. Извини, Мэйбси.
– Погоди! Что, по-твоему, мне теперь делать?
– Я бы на твоем месте не торопилась. Мальчикам нравятся девочки, у которых есть другие мальчики. Вот такие они странные.
Эви шмыгнула носом. Как легко ее все-таки забыли.
– Джерико точно не из таких, – твердо сказала Мэйбл.
– Поверь мне, они все такие.
Она с ума сходила по Джерико. Никакого права не имела, а сходила.
– Эй, Эви, ты как-то не слишком счастлива за меня!
– Извини, Мордочка. Я за тебя очень счастлива. Я о-че-лют-но пою и пляшу тут от радости, – весело сказала Эви, чувствуя себя очень виноватой. – Так что сходи с ним в кино и просто будь самой очаровательной собой.
– Так в этом-то и проблема! Никакая я не очаровательная.
– Ну… вот тебе и будет хорошее упражнение.
Мэйбл рассмеялась.
– Ты самая худшая на свете подруга, Эви О’Нил!
– Да, знаю, – скромно сказала Эви.
Переломный момент
У земли есть память. В каждой реке, в каждом ручье струится какое-то признание, какая-то история – ее шепчут камни, она взлетает над волнами в птичьем кличе, уносится дальше, в море. Бизон мчится по прерии, чья почва вспоена кровью битв, давно почивших в затхлых томах на всеми забытых полках. Поля, некогда вышитые синим и серым
[39], ныне распускаются цветами потревожнее. Рабовладелец хлещет кнутом, и на коже много поколений спустя проступают шрамы предков.
Подо всем этим лежат мертвые – и помнят.
Аделаида Проктор ходила по этой земле вот уже восемьдесят один год. У нее тоже была своя история, о, да. Она приходилась дальней родственницей Джону Проктору – тому самому, которого повесили в Салеме, когда охотились на тамошних ведьм. Ведовство было у нее в крови, и Адди еще девочкой прочла все судебные материалы – c большим, надо сказать, интересом. Ведовство действительно существовало на свете – всего лишь профессия травников, повитух и прочего хитрого люда. Суеверия поддерживали только безопасности ради. Проклятия бормотали себе под нос, а то и вручали адресату вкупе с перевязанной прядью волос или метали ввечеру в огонь, чтобы утром о них уже пожалеть – или не пожалеть, смотря по обстоятельствам. Но ничего из этого в жизни не имело отношения ни к какому дьяволу – зато имело (и самое непосредственное) к слабостям сердца человеческого. Вот вам заклятия для исцеления одиночества. Или болезней – тоже дело. Для привлечения доброй удачи. Чтобы остаться живу в бурном море. Чтобы привести в мир дитя, осененное светлой долей. Все это утешало Адди, ибо воистину она нуждалась в утешении.
Иногда она проваливалась в грёзу, в транс, и тогда могла видеть мир духов, читать послания в спитой чайной заварке с той же ясностью, что слова в книге. Никому не дерзала она открыть эти секреты, хотя в талант свой была слегка влюблена. Из-за него она чувствовала себя особенной – почти такой же особенной, как тогда, c Элайджей Крокетом.
Красивый он был мальчик, ее Элайджа, c глазами серо-карими, как речные скалы.
– Я возьму тебя в жены, Аделаида Проктор, – сказал он и надел венок из ромашек ей на голову.
А потом поцеловал и отправился на войну брата против брата.
Она слышала крики и выстрелы со стороны харрисовской фермы. Сражение бушевало две недели. Под конец тридцать тысяч убитых выстилали собой виргинские пахоты. Шеренги мертвых мальчиков лежали бок о бок, протянувшись лентами через поля. Мальчик, которого она любила, тоже лежал среди них. А в нагрудном кармане, насквозь промокшее кровью, лежало ее последнее письмо.