— Не понимаю, как ты можешь ее защищать! — негромко говорил кто-то, раздраженным голосом, — все знают, что она фискал
[38] и naseweise
[39].
— Фискал — это неправда, — возразил с горячностью другой голос, — неправда. Фискал — тот, кто подслушивает, кто тайно или хитростью выведывает и доносит, а не тот, кто так честно, открыто, действует, как она, причем всегда и во всем.
— Полно, какое там открыто! Не скажешь ли ты еще, что она открыто подняла всю эту историю о стене? — задорно заговорил первый голос. — И что тут она действовала честно?
— Конечно, честно! И всегда скажу, что честно. Послушай, Зина, — вдруг произнес примиряющим тоном второй голос, — ты не можешь не признать, что она сотни раз говорила вам, объясняла, как это вредно, убеждала вас, а вы всякий раз поднимали ее на смех и настаивали, чтобы ваша Зернина шла к ней объясняться. И кончалось чем? Всегда тем, что ее просили не вмешиваться не в свое дело и оставить ваш класс в покое.
— Ну что ж, правда, и лучшего она и не могла бы сделать, как сидеть смирно и не совать свой нос туда, где ее не спрашивают.
— Где ее не спрашиваете вы, а спрашивает ее совесть и сознание долга!
— Хорош долг, нечего сказать! На месяц без родственников и все кокарды
[40] долой. Припомни только, всегда если бывали какие-нибудь истории, они бывали только по ее милости! И ты скажешь, что это не подло? Нет, уж не обижайся, но мне кажется, подло даже защищать подобную тварь!
— Merci!
[41] — услышала Катя.
На этим «merci», произнесенном обиженным голосом, разговор прекратился. Послышалось легкое движение, выдвинулся ящик табурета, задвинулся, и затем наступило молчание.
В комнате стало опять тихо, спокойно, как в минуту пробуждения Кати.
«Кто это и о ком они говорили? Что за история о стене?… На месяц без родителей… Что бы это значило?» — думала Катя. Она открыла глаза.
Постель, накрытая белым байковым одеялом с красной каймой, одна подушка на ней, далее стена, выкрашенная светло-зеленой краской… Катя тихонько повернула голову на другую сторону: рядом с ней такая же накрытая постель, одна, две, три, за третьей — у постели со смятой подушкой — стоит девочка лет двенадцати, в белом канифасовом халатике и что-то внимательно на ней разбирает, низко наклонив голову. Далее, на следующей постели, лежит большая, вытянувшаяся во весь рост фигура с широким бледным лицом и короткой русой косой на подушке.
Катя перевела глаза на стоявшую у постели девочку и увидела, что та утирает глаза и нос, причем старается делать это так, чтобы лежащая в постели соседка не могла заметить ее слез. Катя, боясь смутить девочку, поспешила закрыть глаза и притвориться спящей.
— Надя! — скоро услышала она. — Надя! Вязнина! Ты сердишься?
Молчание.
— Ну как угодно, а я все-таки скажу, что она…
— Можете оставить при себе то, что вы хотите сказать, — с живостью перебила ее девочка, — я не хочу слышать тех гадостей, которые вы говорите, и вообще не хочу говорить с вами.
— Ах вы, парфетницы
[42]! — произнесла с пренебрежением взрослая девушка. — Всех бы вас на одну осину, вместе с вашей кукушкой.
Она шумно перевернулась на бок и легла спиной к своей соседке.
На этот раз молчание долго не прерывалось. Взрослая воспитанница лежала, не двигаясь; младшая, сидя на табуретке у своей постели, что-то читала, а Катя думала и никак не могла придумать, как бы ей заговорить с девочкой, которая и по годам подходила к ней, и была ей очень симпатична.
«Может быть, она могла бы научить меня, как узнать о Варе, — подумала она. — Бедная Варя, как ей, должно быть, страшно там одной, и как она будет спать сегодня! Здесь все кровати без решеток, а она никогда еще не спала как большая. Что она теперь там делает? Надо же было мне упасть! Если бы только мне поскорее позволили уйти к ней! И отчего это Александра Семеновна не зашла проститься?…»
От Александры Семеновны мысль ее перешла к матери. Сердце у Кати сжалось. Ей сделалось так тяжело, так жаль мать, так захотелось хоть на минутку увидеть ее, узнать что-нибудь о ней, узнать, как она там, без нее, провела день. Мама велела смотреть за Варей… «Помогай ей», — вспомнила она слова матери.
«Помогай! А я в первый же день… Господи помилуй! Господи помилуй!» — повторяла Катя, крестясь под одеялом.
Так она томилась более часа. Где-то неподалеку пробило пять часов, и в комнату вошла лазаретная девушка с подносом в руках и стала молча, останавливаясь у каждой занятой постели, ставить стакан с чаем и класть круглую булочку.
Постель Кати была последней из занятых в этой комнате. Девушка подошла к ней, так же молча поставила на столик порцию и собиралась идти далее, как Катя, стараясь побороть свою робость, спросила ее:
— Не можете ли вы мне сказать, как зовут даму в синем платье и в чепце, которая… — Катя не знала, как сказать: — Которая…
— Начальницу лазарета? — помогла ей девушка. — Мадам Фрон.
— Вы не знаете, мадам Фрон еще придет сюда сегодня?
— А вам ее надо видеть? — спросила девушка. — Если надо, я попрошу ее зайти к вам.
— Нет, я так спросила… Я думала, если она зайдет…
— Нет? — повторила девушка и, не слушая далее, понесла свой поднос в следующую комнату.
Катя лежала, и тревожные мысли опять не давали ей покоя. «Как бы заговорить с ней, с этой девочкой?… Если она встанет со своего места раньше, нежели я досчитаю до десяти, я заговорю с ней. Заговорю во что бы то ни стало», — решила она и стала медленно считать: раз, два, три… Так она досчитала до десяти, потом еще раз до десяти, а девочка все не двигалась и продолжала читать. Катя не спускала с нее глаз.
Вдруг девочка подняла голову, прислушалась к какому-то неясному отдаленному движению, потом поспешно встала, закрыла книгу, торопливо пригладила волосы, обтянула халатик и, продолжая оправляться, скорыми шагами пошла к двери, в которую уже входила Марина Федоровна с Варей.
Катя не сразу узнала в коротко остриженной девочке свою маленькую сестру. Она, впрочем, смотрела не столько на вошедших, сколько на свою товарку по лазарету, которая, столкнувшись в двери с классной дамой, сначала сделала реверанс, а потом взяла ее руку и с жаром поцеловала.