— О, душечка, могу вас уверить, она давно обо всем забыла.
— Ей и помнить было нечего, — сказала, нахмурясь, Елена Антоновна. — Меня тогда чуть не на коленях заставили у нее прощения просить. Помните, тогда, как она задумала в отставку выходить.
— Ну зачем вспоминать, право! Все это так давно было. И опять нельзя же оставить бедную Глашеньку так… Она в таком отчаянии, да и есть из-за чего. Столько труда! Столько траты, и вдруг все в трубу вылетело.
— Вы бы меня очень обязали, дорогая Вера Сергеевна, — сказала заискивающим голосом Елена Антоновна, — если бы взяли это на себя. Вам ведь гораздо легче просить ее, вы тут сторона, а мне, понимаете…
Вера Сергеевна поморщилась, но сказала решительно:
— Идемте по крайней мере вместе!
И, не давая Елене Антоновне времени отказаться, она обняла ее рукой за талию и повела через дортуары.
Подойдя к двери Марины Федоровны, Вера Сергеевна постучала и, получив приглашение войти, отворила дверь.
Марина Федоровна приподняла голову от стола, на котором что-то кроила, и посмотрела на вошедших. Узнав посетительниц, она выпрямилась, сняла с пальцев большие ножницы, расправила руку и, поглаживая натертые ножницами пальцы, пошла навстречу гостям.
— Всегда за работой! — сказала певучим голосом и очень любезно Вера Сергеевна.
Дамы поздоровались и тотчас же приступили к рассказу о необъяснимой пропаже, потом изложили свои затруднения, подозрения и кончили тем, что усердно просили Марину Федоровну принять участие в деле, над которым с четырех часов все ломают себе головы.
— Хорошо, — сказала Марина Федоровна, — я бы хотела только прежде всего знать, какое основание имеете вы, Елена Антоновна, предполагать, что сделали это именно ваши.
— Да ведь сделать этого больше некому, — сказала Вера Сергеевна.
— Положим, что это еще не основание. Вы думаете, весь класс принимал участие в этой шалости? — спросила Марина Федоровна.
— О, нет, только некоторые, конечно!
— Вы можете указать, кто именно, то есть кого вы можете подозревать?
— Я лично? Признаюсь, по совести, я не верю даже в участие детей в этой истории. Но все говорят, вот и Вера Сергеевна…
— А сама Бунина что говорит? Что думает она?
— Она… думает, кажется, то же, что и Вера Сергеевна, и многие другие, — ответила нерешительно Елена Антоновна.
— Не позвать ли нам Бунину? — поспешила предложить Вера Сергеевна, вставая.
— И прекрасно! — сказала Марина Федоровна, заинтересованная делом.
— Скажите, Елена Антоновна, кто же из ваших настолько сорвиголова, что ее можно подозревать в такой скверной проделке. Ведь просто шалостью это назвать нельзя.
— Да кто, право?… Самые дурные девочки в классе, самые дерзкие… Маленькая Солнцева, Илич, Далимова… Гронева, порядочный сорванец. Да вот и все, кажется.
— Кроме Солнцевой я никого из них не знаю, — сказала Марина Федоровна.
— Ка-а-ак? Илич это такая высокая блондинка, голубоглазая, такая скромница на вид и самая негодная девчонка. Ей десять лет, а все дают ей по меньшей мере двенадцать, — пояснила Елена Антоновна. — А Гронева — черноглазый бесенок, вы не могли ее не заметить. Далимова, маленькая калмычка, отличается невозможной вспыльчивостью и чистым, звонким, как колокольчик, голосом.
Марина Федоровна слушала, не перебивая, и когда Елена Антоновна кончила свое объяснение, продолжала молчать.
Вера Сергеевна вернулась с Буниной, которую она ввела под руку:
— Садитесь, ma chère, — сказала Марина Федоровна, кивнув слегка головой на реверанс Буниной. — Я слышала о вашем горе…
При последних словах Марины Федоровны по лицу Буниной градом полились слезы.
— Не надо плакать, — продолжала Марина Федоровна, покачав головой. — Ведь слезами делу нисколько не поможешь. Надо быть благоразумной, хладнокровно все обсудить, поискать… Если ваша работа найдется, незачем глаза слезами портить, а не найдется, чего, я думаю, не может быть, опять-таки незачем ослаблять глаза и прибавлять головную боль. Работу вашу очень жаль, слов нет. Она действительно превосходная, рисунок придуман мастерски и с большим вкусом; ничего лучшего я никогда не встречала. Но еще более жаль, что подобный случай мог произойти здесь, у нас… Постарайтесь теперь хорошенько припомнить, как вы принесли вашу работу, кому, в какое время показывали, кто был близко, когда вы клали работу в корзинку, как вы хватились, как заметили, что работы нет на месте. Только не волнуйтесь и не увлекайтесь…
Бунина ответила с мельчайшими подробностями на все вопросы Марины Федоровны, которая слушала ее, положив локоть правой руки на ладонь левой, приложив палец к губам и глядя ей в лицо.
— Вы хорошо помните, что никого из ваших не было близко, когда вы ставили корзиночку на скамейку?
— Никого, я отлично помню.
— А потом, где вы были все остальное время?
— Я до самого звонка стояла у портрета, у решетки то есть, — поправилась Бунина.
— Следовательно, все время корзинка была у вас на глазах?
— Да, но я не смотрела на нее все время. Я не знала. Я не могла ожидать, — голос Буниной опять задрожал.
— Ну, понятно, — перебила ее мадемуазель Милькеева. — А вы не заметили, чтобы у скамейки собрались гурьбой дети или подбегали и отбегали от нее?
— Нет, не могу припомнить.
— Почему же вы думаете, что вашу работу спрятали воспитанницы именно вашего класса, а не других, и не кто-нибудь другой помимо детей?
— Потому что больше некому, — ответила Бунина так же, как ответили до нее обе классные дамы. — У меня в доме нет ни одного врага.
— Как же вы думаете, то есть как вам кажется, в какое время и как они могли это сделать?
— Этого я тоже не могу сказать. Ума не приложу, — сказала Бунина, подняв плечи и изумленно глядя в глаза Марины Федоровны.
— Если допустить, что это дети, кого из них вы можете подозревать?
Бунина смешалась и молчала.
— Ведь не весь же класс замешан в этом?
— О, нет! За многих я ручаюсь.
— Назовите тех, за которых вы не поручитесь.
— Илич меня терпеть не может, — сказала, запинаясь, Бунина. — Солнцева… Гронева, которая в последнее время особенно сдружилась с Солнцевой…
— Так заводилой, насколько я понимаю, по-вашему, выступает Солнцева? — продолжала мадемуазель Милькеева, глядя в глаза Буниной.
Та потупилась на секунду, но вдруг решительно подняла голову.
— Да, — сказала она с раздражением, — потому что она все время радовалась, прыгала, а после молитвы громко, перед целым классом объявила, что она радуется и будет еще более радоваться, когда я себе ногу сломаю.