Но Струкова не дала им времени опомниться. Быстро выровняв детей по росту, она поставила их попарно и, грузно выступая перед вереницей девочек, медленно спустилась в небольшой Зеленый зал.
Здесь все было приготовлено к экзамену: расставлены столы, классные доски, большие географические карты.
Учителя уже разместились за столами; пепиньерки озабоченно бегали от одного к другому, выполняя возложенные на них поручения.
Экзамен уже начался для девочек постарше, поступавших не в самый младший класс.
Едва Струкова со своими «малявками» появилась в дверях зала, как к ней предупредительно подлетела уже знакомая нам m-lle Скворцова, на помощь к которой поспешили еще несколько пепиньерок. Они быстро распределили девочек: кого на экзамен к батюшке, кого — к «немке», кого — к математичке, и так далее.
Ганю подвели к батюшке. Она с интересом разглядывала его доброе старческое лицо, обрамленное густыми, уже поседевшими волосами. Вслушивалась в его задушевный голос и невольно сравнивала его с «владыкой» своего родного приволжского городка.
Вместе с Викентьевной Ганя каждый праздник и каждый канун ходила в монастырь и, преодолевая усталость, выстаивала длинную архиерейскую службу. Внимательно вслушивалась она в заунывно-протяжное монастырское пение, и как-то спокойно становилось на ее детской душе. С замиранием сердца, поднявшись на цыпочки, чтобы лучше видеть, следила она за движениями архиерея, боясь пропустить хоть один важный момент богослужения. С волнением подходила она к руке владыки, после службы благословлявшего народ. Если случалось, архиерей возлагал свою руку на кудрявую головку Гани, и девочка вся трепетала от благоговейного восторга, охватывавшего ее в такие минуты.
Занятый службой, Савченко мало занимался воспитанием дочери, всецело предоставляя ее попечениям Викентьевны. А та души не чаяла в своей питомице, ходила за ней как мать родная, но, будучи неграмотной, мало чему могла научить свою любимицу.
Глубоко верующая и религиозная, она и Гане внушила те же чувства, а также научила ее молитвам и песнопениям, которых сама знала великое множество.
А долгими зимними вечерами, когда, случалось, отца не было дома, Ганя с Викентьевной забирались на кухню, где так уютно бывало сидеть, прижавшись друг к другу, и слушать монотонное чтение Филата — жития святых, Евангелие и Библию.
Филат служил когда-то денщиком еще у деда Гани, а после его смерти остался у капитана Савченко, исправляя должность повара и лакея.
Как и Викентьевна, Филат души не чаял в «сиротке», как часто называл он свою барышню. Старик ладил ей незатейливые игрушки, качал на коленях и пел ей песни своим надтреснутым голосом.
Он, играючи, научил девочку читать и писать. И, сидя на коленях Филата, Ганя усердно водила карандашом по обрывку серой бумаги, уцелевшей упаковки от крупы или муки. Но это не смущало ни Ганю, ни ее добродушного наставника, с восторгом наблюдавшего за успехами удивительно смышленого ребенка. Действительно, Ганя жадно, на лету, ловила скромные познания, которые мог дать ей Филат; все услышанное от старика глубоко западало в ее память.
Она научилась считать до тысячи; на пальцах бойко производила все четыре арифметических действия и быстро считала в уме. Девочка научилась бы и еще многому, но дальше не шли познания самого Филата…
С этими знаниями Ганя и явилась на экзамен, так как ее отец, решивший отдать девочку в институт, считал, что никакой подготовки для поступления туда Гане не нужно. «Все равно ее там по-своему переучат», — думал он, и был до известной степени прав в своих предположениях.
Ганя не чувствовала ни малейшего страха перед батюшкой. Дома никто не успел ей объяснить, что такое экзамен, и она не была запугана предстоящим испытанием. Ганя вслушивалась в ответ экзаменовавшейся перед нею девочки, которая, запинаясь, читала молитву, но вдруг растерянно остановилась.
— Ну-ка, подскажи соседке, — обращаясь к Гане, сказал священник.
Ганя спокойным, твердым голосом продолжила молитву и дочитала до конца.
— Хорошо, девочка, видать, что знаешь, — ободрил ее батюшка. — Как твоя фамилия-то? Савченко, говоришь? Ну так скажи мне, Савченко, еще и «Верую».
И снова Ганя отвечала, не чувствуя ни страха, ни волнения. По требованию батюшки рассказала она и о сотворении мира, и об изгнании Адама и Евы из рая. Батюшка внимательно прислушивался к ее ответу и одобрительно кивал головой.
— Молодец, и Закон знаешь хорошо, и отвечаешь толково. Ну, а скажи ты мне по совести, Боженьке-то усердно ли молишься?
— Молюсь, батюшка, — прямо глядя в глаза священнику, твердо ответила Ганя.
— А в церковь часто ли ходишь?
— Каждый праздник и под праздник.
— Вот за это хвалю, — ласково взглянув на новенькую, сказал батюшка. — Ну что же, тебя и держать дольше не буду, иди с Богом, — и быстрым движением руки вписал в экзаменационный листок крупное «12»
[6].
Пепиньерка тотчас подскочила к Гане и повела ее к соседнему столу.
Костлявая, нервная учительница в очках раздраженно говорила стоявшей перед ней красной от волнения Соне Завадской:
— Ничего не знаешь, прямо поразительно, — она пожала плечами и с каким-то страданием в голосе добавила:
— Ну, скажи хоть, сколько будет пять да три.
— Девять, — подумав, робко ответила Завадская.
Учительницу так и передернуло:
— Ужасно, даже этого не знает!
И костлявая рука с размаху поставила «шестерку».
Ганя со страхом смотрела в морщинистое не по годам лицо m-lle Ершовой, или «Щуки», как называли ее институтки, часто прибавляя к этому прозвищу еще и «зубастая». Действительно, лицо Ершовой напоминало рыбу: узкое, длинное, с громадным ртом и с торчавшими как-то вперед зубами; белесоватые выпуклые глаза дополняли сходство. В институте ее не любили за раздражительность и боялись. Ничто так не выводило ее из себя, как если кто-либо из воспитанниц позволял себе крикнуть из-за угла: «Щука!»
Это прозвище приводило ее в ярость. С пылающими щеками она бросалась отыскивать виновную, которую, по близорукости, не успевала разглядеть в лицо. Но поиски обычно не помогали, девочка исчезала бесследно. Пробовала Ершова жаловаться классным дамам («классюхам» или «синявкам», как называли их между собой воспитанницы), но и те ничем не могли ей помочь: никакие увещевания и даже угрозы не действовали на институток. По правде говоря, даже институтское начальство не могло не согласиться с меткостью ее клички, и дамы между собой нередко сами называли Ершову «Щукой».
«Злая, наверное, ой, злая, — думала Ганя, следя за тем, как нервно подергивалось лицо Щуки. — Глаза-то у нее — точно из-за очков вперед выпрыгнуть хотят, а губы-то, губы какие тонкие, так и дрожат! Ох, даже страшно…»