За русским уроком Барбос объявил нам, что через две недели юбилей нашей гимназии и устраивают ученический литературный вечер, в котором участвовать будут все классы. На наш класс дано три вещи: сказка Достоевского «Мальчик у Христа на елке», стихотворение «Бабушка и внучек» Плещеева и стихотворение «Запоздалая фиалка» Коринфа Аполлонского
[58] (кажется, не переврала?). Все это нам прочитали и начали выбирать, кому говорить. Хотеть, конечно, все хотели — еще бы! А Танька так уж сама не знала, что ей сделать, чтобы ее взяли. Да нет, матушка, как-нибудь без тебя обойдутся, авось не провалят.
Барбос с Евгенией Bacильевной долго торговались, наконец порешили: «Запоздалую фиалку» скажет Зернова, она хорошо декламирует, да потом как-то даже и неприлично обойти первую ученицу — правда? «Бабушка и внучек» будут трое говорить: бабушку — Люба (хотя ее и не было, но про нее не забыли, потому она тоже мастер по этой части), внучка — Штоф, у нее такая славная мальчишеская стриженая головенка, a за рассказчика — Шура Тишалова. Сказку же «Мальчик у Христа на елке» скажет… Отгадайте кто?.. Ну?.. Муся Старобельская!
Вы себе представить не можете, как я рада! Так рада, так рада! Это такая прелестная вещь — чудо! Никто, никто во всем классе у нас ее не знал, даже не читал; верно, что-нибудь еще совсем-совсем новое.
Рассказывается, как один бедный маленький мальчик приехал со своей мамой в большой город. Мама его умерла, a он все будит ее, думает — она спит. Кушать хочется ему, пить, a кругом темно так. Страшно ему стало, и он вышел на улицу, a там холодно-холодно, мороз трещит, a он в одном костюмчике. Но кругом так красиво, светло, лавки, куклы, игрушки, что он и про холод забыл, стоит и любуется перед витриной. A все-таки кушать хочется! И вдруг ему грустно-грустно так становится и страшно, что он один. И хочет он уж заплакать, да как посмотрел в одно окно, так и ахнул: елка до потолка, высокая, a кругом танцуют мальчики и девочки, смеются; на столах торты, пряники. Кушать ему так хочется, и холодно, бедному, болеть все начинает! Вдруг его какой-то большой противный мальчишка ударил кулаком. И бедный малюська упал, но вскочил, живо-живо побежал и спрятался на одном дворе за дровами. Присел он, головка кружится, но так тепло ему делается, и вдруг видит он чудесную светлую до неба елку, и кто-то зовет его. Он думал, что это его мама, но нет, это был Христос, у которого в этот день всегда елка для тех деток, у которых здесь, на Земле, никогда своей не бывало. Христос берет этих деток к себе, делает светлыми, ясными ангельчиками, и они порхают кругом Христовой елки, a мамы их радуются, глядя на них. Ну, одним словом, мальчик этот замерз, умер и встретился на небе со своей мамой.
Ну разве не прелесть? Только, конечно, я не умею так хорошо сказать, как там написано. Вот это и велено мне выучить, не все сразу, понятно, потому там больших четыре страницы, a первый кусочек.
Мамочка тоже очень рада, что меня выбрали и что такую чудесную вещь дали говорить. Сейчас за дело, иду с мамочкой вместе учить, чтобы не оскандалиться и с шиком ответить. Бегу…
Да, только еще два слова. И когда это я отучусь спрашивать при посторонних, чего не следует? Сколько уже раз себе слово давала, да все забудешь и ляпнешь. Так про «маму римскую», конечно, мне интересно было знать, действительно ли она так называется. Я первым делом за обедом и спроси. A тут, как на грех, дядя Коля случился, — вы знаете, что это за типчик! — так теперь он мне житья не дает.
И действительно же я отличилась, такую ерунду спросить! Откуда же там «маме» взяться? Ведь папа-то сам из ксендзов, a они жениться не смеют. Дядька противный меня теперь иначе как «мамой римской» и не называет.
Правда, дура… Pardon… Это у меня само сорвалось… Впрочем, перед кем же извиняться? Ведь я не про кого-то другого, a про самою себя все сказать можно.
Белка. — «На водопое». — Мамочку уломали
Сто лет ничего не записывала — некогда: уроки гимназические, уроки музыки — чтоб им! — каток, да еще и «Мальчик у Христа на елке». Что и говорить, оно прелесть как красиво, но отчего было Достоевскому не написать этого стихами? Тогда можно бы шутя выучить, потому стихи — они, хочешь не хочешь, в ушах остаются, коли два-три раза прочитал, a тут так ровно ничего не остается, здесь уж надо по-настоящему учить — a я долбни ох как не люблю! Ну, да теперь, слава Богу, скоро конец, всего полстраницы осталось, три с половиной отзвонила. Барбос несколько раз спрашивал, доволен остался, так и сияет.
Сегодня у нас за русским уроком ужасно смешная штука вышла. Читали мы из хрестоматии главу «Молодая белка». Ну, там и описывается, какая она из себя: рыжая, мол, хвост пушистый, зубы острые. Штоф встает и спрашивает Барбоса:
— Ольга Викторовна, почему это беличий мех всегда серый, ведь белка-то рыжая?
— Правда, отчего бы это? Отчего? — раздается со всех сторон.
Только Танька противно так, насмешливо улыбается и говорит:
— Глупый вопрос!
А сама поднимает руку и тянет ее чуть не до самого носа учительницы.
— Грачева знает? — спрашивает Барбос. — Ну, прекрасно, скажите.
— Потому что ее шкурку, вероятно, на изнанку выворачивают, — говорит Танька.
— Как? Что такое? — таращит свои и без того большие глаза Борбосина. — Выворачивают?
Одну минутку все молчат и переглядываются — еще не утямкали, но потом вдруг класс начинает хохотать:
— Выворачивают… Ха-ха-ха-ха!.. Выворачивают… Ха-ха-ха-ха!.. Ха-ха!
— Ловко!
— Ай да Таня! Что? Выскочила?
— Ну-ка, выверни! Эх ты, голова! — раздается на весь класс голос Шурки Тишаловой.
— Да, уж это поистине удачно сообразила, — говорит Барбос. — Вы, Грачева, лучше про себя берегите такие ценные познания, других не смущайте.
Барбос Таньку не любит, и потому хоть и смеется, но не так добродушно, как всегда. Вообще, она ужасно мило хохочет, даже весело смотреть: вся она так и трясется, подбородок так и прыгает.
Танька красная, злющая. Поделом, не выскакивай!
На перемене мы в умывальной страшно дурачились. «На водопой» сегодня все так и рвались, особенно те, кто гимназические горячие завтраки ест. Может, чего другого в них и не хватает, но не соли… Потом в голове только и есть одна мысль: кран.
Многие уж напились, стоят себе, мирно беседуют, a я, хоть и пила, да мало, еще надо про запас. Ну, как всегда, рот под кран. Не без того, чтобы подтолкнули, то одна, то другая; я все ничего, будто не замечаю, пью себе. A они стараются, видят: я не плескаюсь, терпеливо страдаю, — вот и расхрабрились. Уж у меня и за шиворотом вода, и в ушах, и голова мокрая. Постойте ж, голубушки!
Я голову свою отодвинула, да живо так пальцем кран и приткнула, — видели, как дворники иногда делают, когда улицы поливают? Но только я вместо улицы приятельниц своих окатила. Струя «ж-ж-ж» да фонтаном на них. Здорово вышло! Нет, уж тут как хотите, a кроме «здорово» ничего не скажешь. Визг, писк поднялся, бегут, хохочут!