Среди пышно зеленеющих аллей и убранных цветами клумб старого Васильковского сада вот уже две недели мелькает белокурая девочка лет пяти. С пушистыми, цвета спелого колоса волосиками, с дивным, унаследованным от матери, цветом лица, с большими ярко-синими глазами, одетая в легкое голубое платьице, маленькая Ася и сама производила впечатление большого голубого цветка.
— Василечек ты мой ненаглядный! Незабудочка моя милая! — ласково прижимая к себе ребенка, то и дело восклицала Галя.
С первого же дня приезда Аси между черненькой девушкой и белокурой малышкой сразу установились взаимная симпатия и дружба. Своей привлекательной внешностью, всегдашней веселостью, подвижностью и ласковостью Галя сразу завладела сердцем ребенка. Про нее саму и говорить нечего: она еще заочно полюбила это маленькое незнакомое существо, близкое ее сердцу своей сиротливостью, одним тем, что она дочурка дорогого дяди Миши. Когда же на девушку глянули синие васильки-глазки, такие же темные и ласковые, как у отца, когда тоненькие ручки нежно обвились вокруг ее шеи, сердце Гали безвозвратно было отдано маленькой Асе.
Еще одна забота прибавилась у Гали. Правда, она не входила в круг ее обязанностей — за ребенком был надежный досмотр в лице няни, славной преданной женщины, — но это была забота-отрада для самой девушки, в ее существование вплелось нечто новое, завладевшее и мыслями, и чувствами, и досугом.
Между тем притихший было Васильковский дом постепенно оживал.
Приехал из Петрограда Виктор, уже несколько лет не заглядывавший в родное пепелище, загнанный сюда теперь лишь сильно запутавшимися денежными делами. Ожидалось и прибытие Нади, худо ли, хорошо ли, но все же сдавшей свои выпускные экзамены. Вместе с ней должна была вернуться и Леля, якобы отвозившая сестру после пасхальных каникул, но на самом же деле решившая использовать месяц пребывания в губернском городе на шитье платьев, костюмов и заказ шляп, которыми можно щегольнуть в настоящем летнем сезоне. Сидеть все это время в Василькове не представлялось девушке заманчивым, так как из интересных соседей никого еще не было.
Молодой Ланской, пробыв всего два первых дня праздника в имении родных, уехал, не успев даже нанести визита Таларовым. Это доброе намерение отложено было до его возвращения из Петрограда, куда он поехал сдавать государственный экзамен, к которому серьезно готовился всю зиму. Судя по сияющему виду Лели и нескончаемым воспоминаниям о вечере в первый день Пасхи, молодой человек, видимо, оправдал возложенные на него надежды. Его с нетерпением ожидали снова, планируя к тому времени целую серию различных увеселений. Лето сулило много хорошего.
Постепенно все начали съезжаться. Радостная и сияющая Надя чуть не на ходу выпорхнула из коляски, едва та въехала во двор.
— Ур-ра-а-а! Поздравляйте. Все поздравляйте и целуйте! И ты, и ты тоже, Осман, — обратилась она к скачущей вокруг нее собаке. — Но только по очереди. Погоди же, погоди, сумасшедший! Говорю, по очереди: сперва мама, потом Галя, потом ты, потом Витя… То есть… А, впрочем, правильно, — болтала девушка, отбиваясь от радостно приветствовавшей ее собаки и стараясь обнять мать и подругу.
— Крепче! Крепче! Avec plus d’entrain! Et embrassez votre dame vis-à-vis!
[44] — продирижировала Надя. — Жиденько, совсем жиденько. Такие поцелуи годны только после переходных экзаменов, а для окончившей… Нет… Вы, верно, забыли, что это за прелесть!.. У-у-ух, доложу вам!.. Пора человеколюбивым обществам и союзам защиты детей от жестокого обращения прекратить это избиение младенцев. Шестнадцать экзаменов, представляете? Шестнадцать! Ведь, не снимая башмаков, не хватит даже пальцев, чтобы сосчитать все. Шестнадцать, и ни на едином думать не смей проваливаться, потому как переэкзаменовок не полагается. Два — так два, значит, два года и сиди. Нет, вы только обратите внимание, до чего я исхудала, целая ладонь за пояс лезет! Тут и до чахотки недалеко. Загубить драгоценную, юную жизнь свою из-за науки?? Не-е-ет!! Ни-ни-ни! Это самоубийство, а самоубийство есть преступление, а посему дабы не стать преступницей и не пылать в геенне огненной, клянусь у порога сего отчего крова ранее, чем переступить его…
Надя на секунду приостановилась и, торжественно подняв руку, закончила:
— Клянусь сей деревянной дверью и нечищенной медной ручкой ее, что за все лето не открою ни одной книги, не прочитаю, за исключением объявлений, ни одной газеты! А теперь, — придавила она большим пальцем пуговку белого звонка с надписью «Bitte zu drücken»: — Bitte zu drücken und herein!
[45]
И девушка с комичной торжественностью переступила порог.
— Как легко теперь у меня на душе! Точно полтораста пудов с плеч долой… Да, но легко… Не только на душе… Там… Внутри, где-то… тоже очень уж что-то легонько… Кабы еще закусить хорошенечко, тем более, что при моем страшном истощении меня необходимо питать. А насчет наук, которые якобы юношей питают, так доложу я вам, это чистейшие враки, допотопные предрассудки и больше ничего: последние силы только тянет и аппетит возбужда-а-ет!! Страх! Ой-ой!.. Скорее есть!.. Еще минута, и истомленное тощее тело, похолодев, упадет к вашим бесчувственным ногам, — трагически вымолвила она. — Галка, дашь ли ты мне наконец поесть или нет? Неужели твое сердце не лопается на части, глядя на мой заморенный облик? — дурачится толстушка, розовая и пышущая здоровьем, поврежденным экзаменами лишь в ее воображении.
— Ну-с Виктор, будь галантным кавалером и, за отсутствием других девиц, разоблачай царицу сего майского дня, согбенную под гнетом науки и всех последствий ее, премудрую сестру твою Надежду, — обратилась Надя к брату, вытягивая за спину по направлению к нему руки, обтянутые в серые рукава дорожного костюма. — Ну, знаешь, братец, ловкость не из придворных! Да постой-ка, постой! Покажись!.. Э…э…э… Викторино мио! Что ж это шевелюра-то у тебя такая ажурная стала? Положим, прозрачные ткани в этом году в моде, но все ж таки…
— Ах, отстань, пожалуйста! Начинается! — сердито отстранился Виктор, задетый за больное словами сестры.
— Бе-е-дненький мальчик! — не унимаясь, жалостливо тянула Надя. — Не досмотрели ребеночка, в короткую кроватку бай-бай положили. Головка терлась-терлась, ну и протерлась, — с напускной комической нежностью гладила девушка рукой поредевшую макушку брата. — Не плачь, деточка, не плачь, родненький. Вот, как мама мне рубликов сто подарит за одоление мною министерской программы, я тебе первым долгом этого «Джон Кравен-Берлей»
[46] подарю. И ты при его благосклонном внимании сразу станешь плешивеньким, гладеньким, как колено. Уж лысеть так лысеть, чтобы стиль соблюден был! Slyle chauve absolu
[47]!.. — не унимаясь, изводит брата Надя.