Ill
Гарибальди не был, конечно, ни глубокий политик, ни дипломат. Но многое из того, что непонятно нашим мудрецам, рассуждающим на основании принципов и теоретических данных, в Италии того времени живо чувствовалось самым недальнозорким и необтесанным popolano
[356], хотя он, для выражения своих чувств и стремлений, имел в своем распоряжении очень скудный запас политических, полумистических формул, заимствованных им у адептов «Молодой Италии». Для того, чтобы разъяснить подробно неотразимую необходимость и какую-то роковую неизбежность унитарного движения для Италии 1860 г., потребовалось бы несколько страниц, и наша логическая аргументация, по всей вероятности, не была бы даже вполне понятна для южно-итальянского простонародья. Но, тем не менее, самая необходимость этого движения была там понятна каждому без всякой аргументации. И в этом отношении между Гарибальди и итальянской нацией существовало то общение, которое и выдвигает на сцену великих людей, которое очень часто избавляет некоторых избранников от необходимости многое знать и понимать книжно, теоретически.
Но, и с чисто дипломатической точки зрения, марсальская экспедиция была задумана и исполнена безукоризненно. Мы уже видели, что, после Виллафранкского договора, отношения между Пьемонтом и общеитальянской патриотической партией принимают далеко недружелюбный строй. Ожидая ежечасно, что чересчур горячие патриоты наделают ему бед перед лицом общеевропейской дипломатии, Кавур грозит расстреливать мадзинистов, «хуже, чем тедесков». Барон Риказоли хочет запереть Мадзини в своем тосканском замке…
Открывая для патриотических стремлений новый спасительный исход, Гарибальди тем самым уже устранял столкновение, казавшееся неизбежным и во всяком случае грозившее пьемонтскому правительству многими бедами. Излишней своей уступчивостью Пьемонт навлек бы на себя обвинения в революционном азарте; излишней строгостью он бы совершенно погубил свой авторитет в самой Италии, служивший основой для его дальнейших надежд и подвигов. Лавирование между этих двух крайностей приметно парализовало творческие силы Кавура.
Марсальская экспедиция вовсе не была первой в своем роде. Начиная уже с 1844 г., т. е. с самого начала мадзиниевской пропаганды, венецианцы Эмилио и Аттилио Бандиера
[357], вместе с Риччотти и Моро, сделали первую попытку вооруженной вылазки в Калабриях. С тех пор подобного рода предприятия повторялись периодически, направляясь, по легко понятной причине, преимущественно в Калабрии или в Сицилию, где воинственный дух жителей представлял для них наиболыне вероятности успеха, где, кроме того, восстания почти не прекращались за все время бурбонского управления. Сицилия в особенности не хотела мириться с неаполитанскими порядками и готова была броситься в объятия всякому освободителю. За два с небольшим года перед высадкой Гарибальди в Марсале, Карло Пизакане, бывший паж короля Фердинанда, с горстью неаполитанских изгнанников (в числе которых были и недавний итальянский министр внутренних дел, барон Джованни Никотера), хитростью овладев почтовым пароходом, на котором они отправились пассажирами, пристали близ Сапри, возле Пиццо, где был расстрелян Мюрат, пытаясь вызвать республиканское восстание в Калабриях
[358]. Они большей частью погибли.
Никотера, пользовавшийся особенным покровительством двора, благодаря своим семейным связям, вместе с немногими другими, взамен смертной казни, был приговорен к пожизненному заключению в тюрьме. Ему было в это время всего около 20 лет. Трагическую судьбу этих юношей воспел Луиджи Меркантини
[359] в своей известной «Жнице из Сапри»:
Было их триста, все юношей цвет.
Все они пали, их нет!
Братья Бандиера были австрийскими морскими офицерами; но никому и в голову не приходило, конечно, делать австрийское правительство ответственными за их подвиги. Гарибальди не состоял с пьемонтским правительством ни в каких официальных связях. Письмо, адресованное им на имя короля, которого он извещал о своих намерениях (этого требовала простая вежливость, с тех пор, как Гарибальди пользовался именем короля для своих планов), могло быть доставлено Виктору-Эммануилу только уже после отплытия экспедиции из пьемонтских пределов.
Кавур, конечно, имел в своем распоряжении эскадру адмирала Персано
[360], которому он мог бы приказать преследовать отважных авантюристов. Но маршрута Гарибальди с точностью никто не знал; распоряжение о преследовании не могло быть отдано за отплытием с молниеносной быстротой. Да и во всяком случае, мера эта была бы в высшей степени неполитичной. На пьемонтское правительство никто не возлагал обязанности охранять неаполитанские берега. Нагнав Гарибальди в Мессинском проливе, например, Персано не имел бы даже никакого права действовать против него силой… Короче говоря, в случае удачи, как и неудачи, ответственность за нападение Гарибальди на неаполитанские пределы могла пасть только на него одного, да на ту горсть отважных юношей из лучшей итальянской молодежи всех областей, которые составляли легион любимого вождя, но никак не на пьемонтское правительство.
Легко понять, что неаполитанское правительство, при первом известии об удачной высадке волонтеров в Марсале и их победоносном шествии к столице острова, подняло жалобный вопль и обратилось ко всем европейским правительствам с горькой жалобой на революционные интриги Пьемонта. Понятно также и то, что австрийский кабинет с жаром откликнулся на этот жалобный писк re Bombino
[361] и, в свою очередь, стал уверять европейскую дипломатию, что в образе Гарибальди скрывается сам Виктор-Эммануил вместе с Кавуром и что эти ехидные питомцы коммунистических и анархических доктрин не преминут поставить и всю Европу на край революционной пропасти, если только зловредной деятельности их не будет дан заблаговременно спасительный урок соединенными силами всех благонамеренных государств Европы.
Сама Австрия первая готова была бы выступить на поприще обуздания «революционной гидры» и уже готовила к этому походу свои войска, но ее удерживал страх навлечь на себя этим вмешательством новые Мадженто и Сольферино
[362]. Но совершенно непонятно, каким образом другие европейские державы, в том числе Франция и Англия, могли придать этим воплям и жалобам хоть какое-нибудь значение? Они, тем не менее, буквально завалили пьемонтский кабинет своими протестами, которые Кавур имел слабость принимать близко к сердцу. Впрочем, он в то же время писал в Англию к сэру Джемсу Гудсону: