«По какому праву обвиняют Сардинию в том, что она не помешала горсти отважных авантюристов напасть на Сицилию? Но ведь у короля неаполитанского есть свой флот, и охрана берегов королевства лежит на его, а не на нашей ответственности. Допустите даже, что мы знали об этой экспедиции; могли ли мы воспрепятствовать сицилийским изгнанникам идти на помощь своим угнетенным братьям, в то время, как в Триесте открыто организуются австрийские и ирландские отряды, отправляемые на помощь папе, которого никто не трогает? Цвет итальянской молодежи стекается отовсюду под знамена Гарибальди. Правительство не может стать наперекор этому национальному движению без того, чтобы не уронить престиж Савойского дома, а вместе с тем и свою будущность. Прать против рожна с нашей стороны значило бы только повергнуть весь полуостров в нескончаемые республиканские смуты, которые пагубно отразились бы на спокойствии целой Европы. Чтобы удержать поток революционных идей, конституционная монархия должна удержать за собой до конца ту нравственную силу, которую ей дает роль, сыгранная ею до сих пор в деле национального освобождения. Чтобы сохранить этот драгоценный клад, мы вынуждены щадить национальные симпатии и увлечения. Правительство с глубокой скорбью смотрит это предприятие, но оно не может остановить его. Мы не содействовали ему ни прямо, ни косвенно и мы точно также не можем открыто противодействовать ему».
Письмо это не официальный документ, а только отрывок из частной, почти дружеской переписки. Впрочем, тон его служит уже ручательством за его искренность. Кавур нередко прибегал в своих дипломатических сношениях к открытой лжи; так, например, в то самое время, когда отдача Савойи и Ниццы была уже решена, он прямо уверял англичан, что между ними и Францией нет никаких переговоров о территориальных уступках. Но он не принадлежал к числу тех пошлых дипломатов, которые считают почти обязанностью своей профессии лгать везде и всегда. В настоящем случае лгать ему не было никакой надобности: юридически в эту первую и наиболее блестящую эпоху гарибальдийского движения, Пьемонт был чист и прав перед лицом общеевропейской дипломатии, как Христос перед жидами. Единственной связью между марсальскими волонтерами и официальным Пьемонтом была живая личность короля, не подлежавшего никакой судебной оценке. Такими образом, на протесты, сыпавшиеся на него градом со всех сторон, Кавур отвечает приблизительно тоже, что он излагал in extenso
[363] в вышеприведенном письме к Дж. Гудсону.
Но в политических вопросах важна, к сожалению, не правовая точка зрения. Пьемонтское правительство, совершенно искренно сознавая свою безупречность перед лицом всей Европы, могло тем не менее опасаться, что государства, заинтересованные политическим statu quo, не потерпят затеянного гарибальдийцами на свой страх радикального изменения судеб Италии. Этим объясняется тревожное состояние, которым проникнута и вся деловая переписка и даже некоторые частные письма Кавура за это время. «Мы отданы на жертву неизвестности», – твердит он на всевозможные лады.
Положение, однако ж, было далеко не так грозно, как могло показаться на первый взгляд. В числе государств, всего резче и определеннее высказавших свое неодобрение по поводу нападения гарибальдийцев на Сицилию, едва ли не на первом месте следует поместить Пруссию, которая в своем первом протесте решительно и прямо повела речь о возобновлении Священного Союза. Но она очень скоро поняла, что прямые ее интересы никоим образом не были задеты событиями, совершавшимися или готовившимися на итальянском полуострове. По крайней мере, этот протест ее бесследно канул в Лету и им нечего было особенно смущаться.
В Петербурге князь Горчаков
[364] говорил пьемонтскому посланнику: «Если туринский кабинет настолько слаб против революционных стремлений, что вынужден даже уклоняться от исполнения своих международных обязанностей, то другие европейские государства должны принять это во внимание и сообразовать свои отношения к пьемонтскому правительству с этим странным положением. Если бы географическое положение России позволяло это, то император, конечно, оказал бы помощь неаполитанскому королю, хотя бы западные государства и провозгласили принцип невмешательства». Слова эти, без сомнения, показывают, что в России, несмотря на все заверения Кавура, все-таки возлагали на туринский кабинет ответственность за южно-итальянские дела. Но в то же самое время они должны были убедить пьемонтского премьер-министра в том, что невмешательство России обеспечено географическим положением страны.
Весь вопрос сводился, следовательно, к тому, что сделают или что позволят сделать Англия и Франция?
Прямые интересы Англии тоже не могли быть затронуты поддержанием бурбонского правительства в обеих Сицилиях. Даже наоборот: запретительные тарифы, религиозная нетерпимость и вообще замкнутость неаполитанской политики были вовсе не по душе расчетливой и меркантильной Англии. К тому же, со времени уступки Ниццы и Савойи, лондонский кабинет с завистью следил за успехами французского влияния в Италии. Очень скоро обнаружилось, что, при новых усложнениях, единственной заботой Англии был страх, чтобы пьемонтское правительство не сделало Франции каких-нибудь новых территориальных уступок. Кавур был вынужден выдать лорду Джону Росселю формальное письменное обязательство не отдавать Франции никаких земель, кроме тех, которые уже были уступлены ей по договору 24(12) марта. Будучи обеспечен с этой стороны, лорд Дж. Россель поручил английскому посланнику в Вене, лорду Лофтусу, передать венскому кабинету следующие подлинные слова: «Деспотизм и притеснения составляют отличительные черты южно-итальянского управления, тогда как на севере Италии правительство строго держится принципов справедливости и свободы. Рано или поздно, народонаселение обеих Сицилий непременно захочет слиться с своими северными братьями и воспользоваться благом просвещенного пьемонтского управления». С этой стороны, следовательно, пьемонтскому правительству совершенно развязывались руки.
Надо прибавить, что в лондонском Сити мадзиниевская пропаганда делала свое дело не меньше, чем в самой Италии. Гарибальдийское предприятие велось, больше чем наполовину, на деньги богатой английской буржуазии, которая, главнейшим образом из ненависти к папизму, а отчасти из классического пристрастия англичан ко всему эксцентричному, выказывала сочувствие в пользу отважного южно-итальянского предприятия. Не говоря уже об успехе займа, который Гарибальди впоследствии заключил в Лондоне совершенно out of the business way (т. e. вне делового пути), ему со всех сторон Англии присылались богатые приношения припасами, орудием, деньгами.
Со стороны Франции дело представлялось в менее благоприятных чертах. Пример Виллафранки должен был достаточно убедить Кавура в том, что у Наполеона III не было определенной системы внешней политики, которая позволяла бы заранее определить ту роль, которую он примет в данный момент. Император не скрывал своих личных симпатий к делу итальянского освобождения. К тому же, так называемая «наполеоновская традиция» в значительной степени обязывала его содействовать отмене учреждений и постановлений венского конгресса. Но эти соображения представляли, так сказать, романтический элемент в его жизни, и он мог поддаваться ими только в добрую минуту. Кавур тщетно старался закупить его благорасположение уступкой двух итальянских областей: сильный редко ценит дары слабого. К тому же, хорошее впечатление, произведенное на императора французов уступчивостью туринского правительства в этом деле, должно было в сильной степени сглаживаться теми горькими истинами, которые по этому поводу высказывались на его счет и в итальянском парламенте, и в печати. Короче говоря, со стороны Франции все оставалось покрыто густым мраком неизвестности; все зависело от минутного настроения императора, – от того, одержат ли над ним верх клерикальные влияния, поддерживаемые, главнейшим образом, партией императрицы и Валевским, или его собственные славолюбивые и сантиментальные мечты.