Оказавшись в кровати с Гидой, Хокон сделал все то, что полагалось мужчине. Ему нравилось ее округлое лицо с курносым носом и вьющиеся каштановые локоны.
XXI
Дни становились все короче и темнее; приближалась зима. В доме Харальда Эйриксона и вокруг него жизнь била ключом, но Брайтнот пребывал отдельно от этой жизни, подобно мертвому дереву на берегу реки. Молодой король принял его как какого-то мелкого фермера, явившегося по вызову, и некоторое время терзал вопросами по поводу силы и слабостей Хокона Воспитанника Ательстана. Брайтнот ответил, что он, как священник, ничего о таких вещах не знает. Харальд нахмурился и после этого почти не обращал внимания на гостя. Кроме того, Брайтнот не был здесь нужен и в качестве священника. Когда король со своими домашними решал посетить мессу — что бывало нечасто, — он отправлялся в церковь города Ольборга.
Однако по просьбе матери он все же предоставил англичанину пищу и кров. Гуннхильд распорядилась выделить для него стоявшую на отшибе хижину неподалеку от дома, в котором жила сама; хижину как следует вычистили, забили щели и снабдили хотя и скромной, но вполне достаточной обстановкой. Там Брайтнот мог укрываться от неотесанных слуг, думать свои думы и молиться.
Однако постепенно он начал все больше и больше времени проводить с королевой. Они нисколько не скрывали, что королева часто спрашивала советов у своего гостя. Народу это казалось странным, но никто, естественно, даже и не думал о том, чтобы говорить об этом вслух, да еще так, чтобы королева могла случайно эти слова услышать. Никто не пытался подслушивать их разговоры после того, как ледяной взгляд Гуннхильд останавливался на ком-то из слуг. К тому же было ясно, что они разговаривали о вере. И норвежцы, и датчане привыкли видеть их чуть в стороне от всех других во время трапезы и всяких собраний в общем зале, равно как и прогуливавшимися вдвоем по голым полям. Так что никто не мог подумать чего-либо дурного, когда эти двое иногда оставались наедине за закрытыми дверями. Пусть даже Брайтнот и не был на самом деле духовником королевы; все равно есть такие вещи, которые можно сказать только священнику. Кроме того, разве бывало когда-нибудь такое, чтобы королева Гуннхильд настежь раскрывала перед кем-нибудь свою душу?
Не стала она этого делать и теперь. Сказала ему несколько спокойных фраз по поводу того, что близость Брайтнота к Хокону не делает их врагами. Их дружба началась с детства, а мужчину, отрекающегося от своего друга, вообще нельзя считать мужчиной. Да, он поступает совершенно правильно, что носит перстень — она уже успела спросить о его происхождении, — который ему подарил Хокон.
Но она рассчитывала, что он увидит, что и она сама, и ее сыновья вовсе не злодеи. У нее, не раз намекала она, были все основания надеяться на то, что он увидит: они находятся в своем праве. Но, как бы то ни было, ей кажется, будто она вернулась в Йорк. Она уверена, что он, с его добротой и снисходительностью, сможет просветить ее. Ей так много хочется узнать. Даже когда она была королева в той цитадели премудрости, ни один из знатоков церковного учения не снисходил до нее. В лучшем случае они бормотали несколько невнятных слов и начинали уверять, что должны поскорее уйти.
Брайтнот чуть заметно улыбнулся.
— Боюсь, что ты, госпожа, могла вызывать у них слишком сильное почтение.
Она вздохнула.
— Мне так не казалось. Они говорили, что мне, дескать, надо веровать, молиться и творить добрые дела. Что больше от женщины ничего не требуется. Но ты все же сможешь снизойти до меня, ведь правда?
В том состоянии огорчения и одиночества, в котором он пребывал — да к тому же еще не у дел, о чем он все время себе напоминал, — Брайтнот был готов как можно скорее и лучше исполнить ее просьбу. Он также признавался себе, что она хороша собою и что на вид о ее возрасте догадаться невозможно, и к тому же Гуннхильд очень сообразительна.
— То, что Бог един и в то же время имеет три обличья, — это правда, которую я долго стремилась постигнуть. — Так началась одна из первых их богословских бесед. — Ибо, если он как Отец находился на Небесах, в то время как он же в облике Сына ходил по земле, то при чем же здесь Дух святой? Может быть, это нечто наподобие того, как финские колдуны посылают в мир свои души?
— Моя госпожа! — Брайтнот чуть не утратил дар речи. — Никогда даже не думай о таких вещах!
— Прости меня. Я слепа. Я пребываю в поиске. Укажи мне путь.
Пытаясь найти ответы на ее вопросы, он понял, что знал значительно меньше, чем ему прежде казалось. Она не пеняла ему за это, как то делал какой-нибудь языческий римский философ.
— Как можем мы, ничтожные смертные, все понять? — говорила она. — Бог есть одно с нами и миром, который уходит далеко за пределы человеческого окоема.
— Нет, королева, нет, тебя снова влечет к заблуждениям. Бог и его создание не одно и то же.
— Понимаю. Наверно, то, чему меня учили в Финнмёрке, слишком крепко угнездилось во мне. Помоги мне избавиться от этого.
Начиная с этого дня и много, много раз их разговоры возвращались к суевериям тех диких мест.
— Ты, должно быть, слышал много злых и глупых сплетен о том, как я ездила туда и что вынесла оттуда, — говорила Гуннхильд. — В большинстве своем это неправда. И все полностью несправедливо.
А священника мало-помалу увлекало то, что она рассказывала.
— Да, это язычество, — бормотал он, — но ведь почти неиспорченное язычество, не так ли? Любовь к Божьим созданиям может стать началом любви к Богу. — Гуннхильд, долго и тщательно обдумывавшая свои слова, улыбнулась. А ее внутренняя усмешка, которую не мог видеть собеседник, была яростной и жестокой.
Таким образом она завоевывала его доверие, а сама все меньше и меньше держалась по-королевски, когда они оставались наедине. Можно было подумать, что постепенно она избавляется от застенчивости, заставлявшей ее так давно пребывать в одиночестве.
В конце концов они начали разговаривать искренне.
На улице лил холодный дождь, скрывавший из виду даже ближние окрестности, по земле бежали мутные ручьи. Они находились в доме Гуннхильд. Там же была одна из ее служанок — девушка, хорошо понимавшая, что ни в коем случае не следует сплетничать о своей хозяйке, если не желаешь, чтобы с тобой случилось что-нибудь очень плохое. Гуннхильд и Брайтнот сидели в креслах друг против друга. В очаге горел слабый огонь; запах его дыма напоминал о летней жаре, мерцали масляные лампы, тени то прятались в углах, то выползали оттуда. Гуннхильд искусно перевела разговор.
— Я хорошо понимаю, какую боль ты испытываешь, — мягким голосом сказала она. — Хокон был твоим другом.
Брайтнот против воли стиснул лежавшую на колене руку в кулак.
— Он есть мой друг.
— Но Христос тебе дороже.
Он перекрестился.
— Конечно. Но я непрерывно молюсь за Хокона.