Книга пятая
ЛАФКАДИО
– There is only one remedy! One thing alone can cure us from being ourselves!
– Yes; strictly speaking, the question is not how to get cured, but how to live
[16].
Джозеф Конрад. Лорд Джим
I
Вступив при посредничестве Жюльюса и при содействии своего нотариуса во владение сорока тысячами франков ренты, оставленными для него покойным графом Жюстом-Аженором, Лафкадио больше всего думал о том, чтобы это не было заметно.
«Может быть, я буду есть на золоте, – сказал он себе, – но кушанья останутся прежние».
Он не принимал во внимание, а может быть, еще и не знал, что отныне для него станет другим сам вкус этих блюд; во всяком случае, поскольку бороться с голодом и уступать гурманству ему было одинаково приятно, теперь, когда нужда его больше не угнетала, ослабла в нем и сила сопротивления. Скажем без иносказаний: аристократ по натуре, он не дозволял необходимости принуждать его к каким бы то ни было поступкам, теперь же он мог их себе позволить – из лукавства, из игры, из забавы предпочесть выгоде удовольствие.
Итак, исполняя волю старого графа, траура он не надевал. Когда он явился обновить гардероб к поставщикам своего последнего дядюшки маркиза де Жевра, его ждала досадная неприятность. Портной, как только Лафкадио сослался на маркиза, достал несколько счетов, которые тот забыл оплатить. Лафкадио любое плутовство было противно; он тут же сделал вид, что как раз и зашел оплатить эти счета, а за новые костюмы заплатил наличными. То же самое случилось у сапожника. А галантерейщика Лафкадио счел благоразумным поискать другого.
«Эх, дядюшка де Жевр! – думал Лафкадио. – Знай я только его адрес – очень было бы приятно переслать ему оплаченные счета. Он бы за это меня презирал, но я Барайуль, и отныне, маркиз-негодяй, я тебя из своего сердца выкидываю!»
В Париже его не держало ничто, в других местах тоже; короткими переездами через Италию он добирался до Бриндизи, откуда на каком-нибудь пакетботе собирался уплыть на Яву.
Один в вагоне, увозившем его из Рима, он, несмотря на жару, накинул на колени пушистый плед чайного цвета: ему нравилось смотреть, как лежат на нем его руки в пепельных перчатках. Через мягкую ворсистую ткань костюма он всеми порами впитывал удовольствие; почти высокий, но лишь слегка накрахмаленный воротничок не стеснял шею; из-под него, тоненький, как медяница, выглядывал галстук – рыжеватый блестящий шейный платок на плиссированной рубашке. Ему было уютно в своей коже, уютно в своей одежде, уютно в своих ботинках – тонких мокасинах из одинаковой замши с перчатками; в этой мягкой тюрьме его нога вытягивалась, гнулась, ощущала себя живой. Касторовая шляпа, надвинутая на глаза, отгораживала его от пейзажа за окном; он курил можжевеловую трубочку, отпуская свои мысли на волю. Он думал так:
«Старушка с белым облачком над головой; она показала мне на него и сказала: «Сегодня-то еще не будет дождя!»; ее мешок я тащил на плечах (из прихоти он перешел Апеннины из Болоньи во Флоренцию пешком за четыре дня и по дороге ночевал в Ковильяджо) и поцеловал ее на краю обрыва… это ведь по той части, что священник из Ковильяджо называл добрыми делами – а я точно так же мог бы ее придушить, и рука бы не дрогнула, когда прикоснулся к этой противной морщинистой коже… Ах, как она гладила ворот моей куртки, счищая пыль, и приговаривала: figlio mio! carino!
[17] Откуда явилась во мне та могучая радость, когда потом, еще весь в поту, и даже без трубки, я улегся на мох в тени большого каштана? Мои объятья, казалось мне, так широки, что я весь мир могу охватить – а может, и задушить его… Какая малость – жизнь человека! До чего проворно я бы сам своей жизнью пожертвовал, подвернись только мне мало-мальски заманчивый повод для подвига! Впрочем, альпинистом или авиатором я делаться не хочу… А что бы мне посоветовал затворник Жюльюс? Скверно, что он такой вспыльчивый! Неплохо было бы иметь брата.
Бедный Жюльюс! Столько людей пишут, и так мало их читают! Факт же налицо: сейчас читают все меньше… судя по мне, как сказал бы он. А кончится это катастрофой – чудесной такой катастрофой, ужасной насквозь! Всю писанину выкинут за борт, и чудом будет, если в этом худе не отыщется добра.
А любопытно, что было бы со старушкой, если бы я начал ее душить… Сколько ни воображай, «что было бы, если бы», всегда останется дырочка, через которую проглянет непредвиденное… Всегда все бывает не совсем так, как предполагал… Вот потому я и совершаю поступки… А мы вообще так мало делаем! «Да будет все, что может быть!» – вот как я понимаю сотворение мира. Влюбленный в то, что могло бы быть. Будь я государством, я бы сам себя посадил.
Почта этого Гаспара Фламана, которую я в Болонье взял как свою, совсем не потрясная. И пересылать-то ему ничего не стоит.
Господи! Как же редко встретишь человека, у которого хочется покопаться в чемодане! Зато как мало таких, которые на твое словцо, на твой жест не ответят какой-нибудь чепухой! Настоящая коллекция марионеток, вот только нитки, право слово, чересчур торчат. Идешь по улице, а навстречу одни дундуки да пижоны. Лафкадио, я вас спрашиваю: достойно ли порядочного человека считать всамделишным такой балаган? Значит, уложим вещички – пора. Поспешим в новый мир; оставим Европу, запечатлев на песке след босой ступни. Если на Борнео, в глуши лесов еще остался какой-нибудь последний питекантроп – там прикинем, на что еще может рассчитывать грядущее человечество.
Хорошо бы Протоса повидать. Он, конечно, смылся в Америку. Он всегда говорил, что уважает только варваров из Чикаго… На мой-то вкус в этих волках мало прелести: сам я натуры кошачьей. Дальше.
Священник в Ковильяджо был благодушный и вроде бы не в настроении развращать мальчика, с которым он говорил. А на уме у него что-то такое было явно. Я с ним хотел бы подружиться – не со священником, конечно, с мальчиком… Какими красивыми глазами он на меня смотрел! Как искал мой взгляд – и я искал его, но тут же отводил глаза… Он меня младше лет на пять, а то и меньше. Да-да: от четырнадцати до шестнадцати, но не больше того… Кем я был в эти годы? Подростком, полным вожделений; я бы с таким и сейчас с удовольствием повстречался – верно, очень понравился бы сам себе… Фаби в первое время стеснялся, что влюбился в меня; правильно сделал, что признался матушке: после этого на душе у него полегчало… А меня-то как злило, что он не решался! Потом на Оресе, в палатке, я ему об этом сказал – мы оба очень смеялись… Хотел бы я его теперь повидать; скверно, что он умер. Дальше.
А ведь мне очень хотелось не понравиться священнику. Долго думал, что бы ему такого сказать неприятного, а придумалось только симпатичное… Как мне трудно бывает не быть обворожительным. Не могу же я, в самом деле, мазать лицо ореховой шелухой, как советовала Карола, или есть чеснок… Эй, может, хватит уже вспоминать эту несчастную девчонку? Самые пошлые из моих удовольствий – те, что у меня были с ней… О! а этот чудной старик откуда?»