– А… вы видели ее потом?
Можно было подумать, что он наткнулся на какое-то препятствие.
– Я не мог простить ей, что она меня обманула. Госпожа Лаперуз продолжает переписываться с ней. Когда я узнал, что она впала в крайнюю нужду, я послал ей денег… ради мальчика. Но госпожа Лаперуз ничего об этом не знает. Та тоже не знает, что деньги прислал я.
– А ваш внук?
Странная улыбка пробежала по его лицу; он встал.
– Подождите минуточку, я покажу вам его карточку. – И снова он вышел, засеменив ногами и опустив голову. Когда он возвратился, пальцы его дрожали, отыскивая карточку в большом бумажнике. Он склонился ко мне, передавая фотографию, и сказал шепотом: – Я выкрал ее у госпожи Лаперуз, и она не подозревает об этом. Она думает, что потеряла ее.
– Сколько ему лет? – спросил я.
– Тринадцать. Он выглядит старше, не правда ли? Он очень хрупкий.
Глаза его снова наполнились слезами; он протянул руку к фотографии, как бы торопясь поскорее забрать ее. Я поднес карточку ближе к окну, в полосу тусклого света от уличного фонаря; мне показалось, что мальчик похож на старика; я узнал большой выпуклый лоб и мечтательные глаза Лаперуза. Я подумал, что доставлю ему удовольствие, сказав об этом. Он запротестовал:
– Нет, нет, он похож на моего брата, которого я потерял.
На мальчике был странный костюм: русская рубашка с вышитым воротником.
– Где он живет?
– Но откуда же мне знать? – вскричал Лаперуз в каком-то отчаянии. – Говорю вам, что от меня все скрывают.
Он взял фотографию и, поглядев на нее немного, снова спрятал в бумажник, который сунул в карман.
– Когда его мать приезжает в Париж, она видится только с госпожой Лаперуз, которая отвечает мне, если я спрашиваю ее об этом: «Обратитесь со своим вопросом к ней». Она говорит так, но в глубине души ей было бы очень неприятно, если бы я повидался с той особой. Она всегда была ревнива. Она всегда хотела отнять у меня всякого, кто ко мне привязывался… Мой внучек Борис учится в Польше, в одной из варшавских гимназий, вероятно. Но он часто путешествует вместе с матерью. – Затем, в каком-то исступлении: – Скажите! Как, по-вашему, можно любить ребенка, которого никогда не видел?.. Так вот: этот мальчик сейчас – самое дорогое для меня существо на свете… И он ничего не знает об этом!
Громкие рыдания прерывали его слова. Он привстал со стула и бросился, почти упал, в мои объятия. Я сделал бы все для облегчения его горя; но что я мог? Я встал, так как чувствовал, что его худое тело сползает вниз, и испугался, что он упадет на колени. Я поддержал его, прижал к груди и стал баюкать, как ребенка. Он пришел в себя. Госпожа Лаперуз позвала его из соседней комнаты.
– Она сейчас придет сюда… Вам ведь не очень хочется видеть ее, не правда ли?.. К тому же она стала совсем глухая. Уходите скорее. – Он проводил меня на лестничную площадку. – Не откладывайте надолго своего посещения (в голосе его слышалась мольба). До свидания, до свидания.
9 ноября
Один род трагического, мне кажется, почти совсем не отражен литературой. Роман занимался до сих пор превратностями судьбы, счастливыми или несчастными случайностями, социальными отношениями, борьбою страстей, характерами, но оставил совсем без внимания самое существо человеческой личности.
Между тем христианство поставило себе задачей перевести драму в моральную плоскость. Но христианских романов, в собственном смысле слова, не существует. Есть, правда, романы, ставящие себе назидательные цели; но они не имеют ничего общего с тем, о чем я здесь говорю. Моральный трагизм – тот, например, что делает таким грозным евангельское слово: «Если соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою?» Вот этот трагизм для меня важнее всего.
10 ноября
Оливье в скором времени предстоят экзамены. Полина желает, чтобы он поступил в Эколь Нормаль. Его карьера предначертана… Почему он не сирота, без родных, без связей? Я взял бы его секретарем. Но ему нет дела до меня, он не замечает даже интереса, который я проявляю к нему; и я привел бы его в замешательство, если бы сказал ему об этом. Именно вследствие нежелания тревожить его чем бы то ни было я напускаю на себя в его присутствии вид равнодушный и иронический. Лишь когда он меня не видит, я решаюсь глядеть на него, не спуская глаз. Я следую иногда за ним на улице, так что он не подозревает об этом. Вчера я шел позади него; внезапно он повернулся и направился в обратную сторону; я не успел спрятаться.
– Куда это ты так спешишь? – спросил я.
– О, никуда! У меня всегда бывает самый деловой вид как раз в те минуты, когда мне делать нечего.
Мы прошли несколько шагов вместе, но не нашлись, что сказать друг другу. Конечно, он остался недоволен встречей со мной.
12 ноября
У него есть родители, старший брат, товарищи… Я повторял себе это весь день и твердил также, что мне здесь нечего делать. Если бы ему недоставало чего-нибудь, я, несомненно, сумел бы восполнить недостаток, но он не испытывает недостатка ни в чем. Он ни в чем не нуждается; и если его любезность очаровывает меня, то ничто в ней не позволяет мне обольщаться… Ах, нелепая фраза, написанная мной вопреки желанию и выдающая лукавство моего сердца… Завтра я сажусь на пароход и отправляюсь в Лондон. Я вдруг принял решение уехать. Пора.
Уехать потому, что испытываешь слишком большое желание остаться!.. Известная склонность к резким решениям и боязнь снисходительности (я разумею снисходительность к себе самому) являются, может быть, наследием моего первоначального пуританского воспитания, от которого мне труднее всего освободиться.
Купил вчера у Смита английскую тетрадь, которая должна будет служить продолжением настоящей и в которой я не хочу больше ничего записывать. Новая тетрадь…
Ах, если бы я мог не уезжать!
XIV
В жизни случаются иногда положения, из коих удается выпутаться лишь при некотором помрачении рассудка.
Ларошфуко
Свое чтение Бернар закончил письмом Лауры, вложенным в дневник Эдуарда. Голова пошла у него кругом: не могло быть сомнений, что женщина, изливавшая в нем свое горе, была та самая неутешная незнакомка, о которой рассказывал ему накануне вечером Оливье, – покинутая любовница Винцента Молинье. И вдруг Бернару стало ясно, что благодаря двойному признанию – признанию друга и признанию дневника Эдуарда – он является пока единственным лицом, кому известны обе стороны интриги. Этим преимуществом он будет владеть недолго; нужно, значит, действовать быстро и энергично. Решение было принято им тут же; не забывая ничего из прочитанного им в начале, Бернар все внимание сосредоточил на Лауре.
«Еще сегодня утром мне было неясно, что я должен делать; сейчас – прочь сомнения, – сказал он себе, выбегая из комнаты. – Категорический, как говорится, императив состоит в том, чтобы спасти Лауру. Похищение чемодана, может быть, не было моим долгом, но раз я им завладел, то очевидно, что именно в нем я почерпнул живое чувство долга. Важно застать Лауру до того, как ее успеет повидать Эдуард, и найти такой способ представиться ей, чтобы она не приняла меня за жулика. Остальное устроится само. В моем бумажнике найдется теперь чем помочь несчастной; я сделаю это не хуже самого щедрого и самого сердобольного из Эдуардов. Только как подойти к ней? Вот единственное, что смущает меня. Ведь Лаура – урожденная Ведель, так что, несмотря на свою внебрачную беременность, она, наверное, очень щепетильна. Я сильно склонен думать, что она из тех женщин, которые артачатся, высказывают вам прямо в лицо свое презрение и разрывают на мелкие кусочки банкноты, предлагаемые им доброжелательно, но недостаточно деликатно. Как вручить ей эти деньги? Как ей представиться? Вот в чем загвоздка. Едва уходишь от закона и сворачиваешь с проторенных путей, сразу оказываешься в дебрях! Я, видать, действительно слишком молод, чтобы вмешиваться в столь запутанную интригу! Но, черт возьми, моя молодость поможет мне. Сочиним какое-нибудь простосердечное признание; какую-нибудь историю, которая вызвала бы жалость и интерес ко мне. Досадно, что эту историю придется рассказать и Эдуарду, ту же самую, – и нигде не впасть в противоречие. Ну да ладно! Положимся на вдохновение, оно осенит в нужную минуту…»