— А вы знаете, что, попав во Францию, она станет свободной?
— Я считаю, что она и сейчас свободна.
— К тому же, если ей не понравится во Франции, вы будете обязаны отправить ее обратно в Египет за свой счет.
— Этого я не знал.
— Подумайте хорошенько. Лучше перепродать ее здесь…
— В городе, где свирепствует чума? Это не слишком благородный поступок.
— Ну, это ваше дело…
Чиновник объяснил все консулу, который в конце концов рассмеялся и решил представить рабыню своей супруге. Тем временем нас провели в столовую с большим круглым столом посередине. Здесь состоялась следующая церемония.
Консул указал мне место, сам же сел напротив, рядом с чиновником и маленьким мальчиком, наверное с сыном, которого привели с женской половины. Янычар встал справа от стола, обозначая разграничительную линию. Я ждал, что пригласят бедную Зейнаб, она сидела скрестив ноги на циновке с великолепным безразличием, словно еще находилась на невольничьем рынке. Может быть, она думала, что я привез ее сюда, чтобы перепродать?
Чиновник сообщил мне, что наш консул — негоциант, католик, уроженец Сирии и что, по обычаю, даже у христиан женщин за стол не сажают и ханум выйдет только для того, чтобы оказать мне честь.
В самом деле, отворилась дверь, и довольно полная женщина лет тридцати с величественным видом вошла в комнату и села напротив янычара на стоящий у стены стул с высокой спинкой и подставкой для ног. На ней был огромных размеров головной убор в форме конуса из желтого кашемира, расшитого золотом. Волосы, заплетенные в косы, и грудь украшали бриллианты. Она напоминала мадонну, а кожа цвета лилии подчеркивала темный блеск глаз, веки и ресницы у нее были накрашены в соответствии с обычаем.
Слуги, стоявшие вдоль стен, обносили нас одинаковыми на вкус кушаньями, разложенными в разные тарелки; мне объяснили, что эти слуги прошли карантин, так что я мог не беспокоиться, если кто-то из них случайно коснется моей одежды. Мне было непонятно, как в городе, где свирепствует чума, можно полностью изолировать некоторых людей. Впрочем, я сам представлял подобное исключение.
Когда завтрак был окончен, ханум, молча разглядывавшая нас, не садясь за стол, обратилась к рабыне, о которой ее предупредил муж, задала несколько вопросов и велела подать ей еду. Принесли маленький круглый столик, похожий на те, что встречаются в домах у египтян, и слуги, прошедшие карантин, подали ей те же блюда, что и нам.
Чиновник предложил показать мне город. Череда великолепных домов на берегу Нила, которыми мы любовались, оказалась не чем иным, как театральной декорацией; остальные же улицы выглядели пыльными и унылыми; казалось, даже стены пропитаны лихорадкой и чумой. Янычар шел впереди, расталкивая жалкую толпу в синих лохмотьях. Из достопримечательностей я увидел лишь гробницу какого-то знаменитого святого почитаемого турецкими матросами, старую церковь в византийском стиле, воздвигнутую еще крестоносцами, и холм возле городских ворот, целиком состоявший, как говорят, из останков воинов Людовика Святого.
Я испугался, что нам придется провести несколько дней в этом унылом городе, но, к счастью, янычар сообщил мне, что на рассвете бомбарда
[57] «Санта Барбара» должна сняться с якоря и отправиться к берегам Сирии. Консул любезно заказал мне места, и в тот же вечер мы покинули Дамьетту и сели на корабль под командой капитана-грека.
VI. «САНТА БАРБАРА»
СПУТНИК
Istamboldan! Ah! Yelir firman!
Yelir, Yelir, Istamboldan!
Голос был низкий и нежный, голос белокурого юноши или темноволосой девушки, голос молодой и проникновенный, он звенел, как стрекот кузнечика в тумане египетского утра. Чтобы лучше его расслышать, я приоткрыл иллюминатор; но, увы, за позолоченной решеткой был виден лишь пустынный берег: мы были уже далеко от цветущих полей и пальмовых рощ, окружающих Дамьетту. Мы тронулись в путь с наступлением ночи и вскоре подошли к берегу у Эзбы; сейчас здесь, на месте города, основанного еще крестоносцами, находится морской порт. Я проснулся потому, что прекратилась морская качка, а песня продолжала звучать; казалось, пел кто-то на берегу, невидимый за прибрежными дюнами. Молодой голос выводил нежную и печальную песню:
Kaikelir! Istamboldan!..
Yelir, Yelir, Istamboldan!
Я догадывался, что эта песня прославляет Стамбул на новом для меня языке. В этом языке в отличие от арабского и греческого, утомивших мой слух, не было гортанных звуков. Голос был предвестником других народов и других берегов; мне уже мерещилась, словно в тумане, владычица Босфора среди синих вод и густой зелени, и должен признаться, что по контрасту с однообразным и выжженным солнцем Египтом этот мираж непреодолимо манил меня. Быть может, потом, под зелеными кипарисами Перы, я буду сожалеть о берегах Нила; сейчас же я призывал на помощь моим размягченным жарой чувствам животворный воздух Азии. К счастью, присутствие на корабле янычара, которому наш консул поручил сопровождать меня, гарантировало скорое отплытие из Эзбы.
Бродячий дервиш
Мы ждали подходящего времени, чтобы пройти богаз, то есть мелководную полосу, где морская вода встречается с речной. На «Санта Барбару», стоявшую в одном лье от берега, нас должна была уже доставить принадлежавшая консулу джерма, груженная рисом.
Голос затянул вновь:
Ah! ah! ah! drommatina!
Drommalina dieljedelim!
«Что может означать эта песня? — думал я про себя. — Это, должно быть, по-турецки?» Я спросил у янычара, понимает ли он, о чем песня.
— Это провинциальный диалект, — ответил он, — а я понимаю только язык, на котором говорят в Константинополе; что же до певца, то он не стоит вашего внимания: это бездомный бродяга — баньян.
Мне всегда было неприятно замечать презрение, которое подневольные люди, находящиеся на службе у других, выказывают по отношению к беднякам, живущим независимо или на случайные заработки. Мы сошли с корабля. Я заметил молодого человека, лежащего на берегу, в зарослях тростника. Повернувшись лицом к восходящему солнцу, лучи которого постепенно рассеивали туман, стлавшийся над рисовыми полями, он выводил свою песню. Я легко различил слова, повторявшиеся много раз в припевах: