– Только попробуй, стерва! – крикнул партнер кривого Сеньки. – Зарежем, как телку. И до лагеря не доедешь.
– Ну, мы посмотрим!
– Оставьте… и охота вам связываться… – тихо попросил Сахаров.
Подошел о. Сергий. Я познакомил его с Сахаровым.
– Пойдемте в наш отсек – предложил о. Сергий. – Там у нас тихо, народ все хороший…
– Да мне все равно… Пожалуй, пойдем.
Я взял мешочек Сахарова, и мы перешли в наш отсек. Разбуженные шумом арестанты снова укладывались спать. Жулики злобно посматривали на нас и о чем-то шептались.
– Ведь эдакий подлый народ! – сокрушенно качал головой Сахаров. – И откуда эдакая мразь появилась на русской земле? Ведь вот почитайте «Записки из мертвого дома» или другие дореволюционные тюремные мемуары, вы там эдакой подлости не встретите… А сколько вы получили… сроку? – вдруг спросил он.
– Пять лет. А вы?
– Десять…
Я вспомнил про его однодельцев.
– А где же Дурунча и Веселовский! Не здесь ли на барже?
– Нет… их здесь нет…
– Другим этапом отправлены? Сколько они получили?
– Нет, этапа им не вышло. Им другое вышло, – угрюмо ответил Сахаров. – Расстреляли…
О. Сергий перекрестился. Огарок свечи зашипел и потух. Стало совсем темно. Жулики перестали шептаться и тихо запели воровскую песню:
…Далеко, из Колымского края
Шлю, родная, тебе я привет…
Вода плещет о борт, словно убаюкивает. Сыро, темно, смрадно. Тяжелый, многоголосый храп. А в сердце – тоска и холод…
Одна ночь
Я стою возле маленького бревенчатого со ору жения – мертвецкой.
Осень. Уныло бегут лохматые тучи, нагоняя на душу тоску. Белыми свечками стоят березки и слушают печальную панихиду – тихий шум тайги. В сумерках плавно опадают редкие, последние листья с деревьев; сухие, желтые, они неторопливо падают на сырую землю…
Мертвецкая находится в самом конце огромного лагпункта, возле колючей проволоки. Каждый день сюда привозят несколько трупов. Вырытая в земле мертвецкая напоминает огромный братский гроб. Трупы лежат бок-о-бок на длинных, деревянных стелажах и безучастно ждут дня, когда их свалят на шаткую подводу и худенькая лошадка Зиночка проковыляет таежной дорожкой за реку и отвезет их на Сосновую горку.
Закутанный в рваный бушлат, я поглядываю на низенькую дверь мертвецкой и курю махорку. Там, за этой ветхой дверью, лежат люди, которых я еще несколько дней назад видел живыми, разговаривал с ними, вместе мечтал о будущем…
Третьим от входа, на правом стеллаже, лежит раздетый догола Максим Сорокин, мой давнишний товарищ по тюрьмам, студент, юркий, жизнерадостный, умный паренек. Он умер от цинги. Прямо под ним, на земле, скорчившись, лежит старик Потапыч, место которого – сторожа у мертвецкой – я занял сегодня. Старик умер вчера ночью на глинистых ступеньках возле двери в мертвецкую. Слаб был Потапыч, девятый год таскался по тюрьмам и лагерям, подвело его сердце…
Холодно. Поеживаясь, я начинаю ходить, шлепая по земле старыми кордовыми ботинками. Мучает голод. Эх! хлебца бы вдоволь! Да сольцой бы покруче посолить.
…Скоро, скоро часы деревянные
Прохрипят мой двенадцатый час…
Я сам на грани полного истощения. Глаза ввалились, руки бессильно висят вдоль тела. Последние дни я уже был не в состоянии возить тачки и, как ни кричали на меня десятники и прорабы, я целый день лежал в забое и смотрел на холодное небо, мечтая о скором конце, мысленно прощаясь с дорогими мне людьми, оставшимися где-то далеко, далеко. Но, как часто бывает в жизни, в последнюю минуту пришло спасение. Старик Потапыч неожиданно умер, и освободилось его место, о котором мечтала не одна сотня заключенных. Перст божий указал на меня. Один сердобольный прораб устроил мне место сторожа. Лучшей работы трудно придумать для заключенного. Я был обеспечен восемьюстами граммами хлеба ежедневно и гарантирован от самого страшного – изнуряющей работы с тачкой. Правда, для доходяги – человека совершенно истощенного – восемьсот граммов хлеба не ахти как много. Эта порция съедается за один присест.
Поет свою странную панихиду тайга, ночь черным саваном окутывает ее, и одна за другой потухают в сумраке свечи-березки.
…Скоро, скоро часы деревянные
Прохрипят мой двенадцатый час…—
повторяю я одни и те же строчки, кутаясь в дырявый бушлат. Впереди – длинная осенняя ночь рядом с окоченевшими трупами.
Слышно, как на лагпункте, в одном из бараков, хором поют жулики:
Ах, вот си-ижу я-а в одино-очке,
В окно тюремное-е гляжу-у…
Я хорошо знаю эту песню, меня всегда поражало в ней несоответствие текста с мелодией. Слова – грустные, полные безысходной тоски, а мотив – разухабисто веселый.
…А слезы катятся, бра-атишка, незаметно
По исхуда-а-алому лицу-у…—
с присвистом летит песня.
Я останавливаюсь и слушаю. В песню вливаются звонкие женские голоса, очевидно, подхватил соседний женский барак.
…Меня-а окликнут часовые,
Окликнут раз, окликнут два-а,
Взведут курки они свои стальные,
Тогда наве-ек убьют меня-а…
Интересный народ жулики. Они единственные из заключенных, кто продолжают вести приблизительно тот же образ жизни в лагере, что и на воле. Они стараются получше одеться, играют в карты, воруют, пьют одеколон и денатурированный спирт, любят, ревнуют, ссорятся из-за женщин… Они знают, что за любовную связь полагается карцер, и какой! Карцер, из которого трудно выйти живым. И все-таки их это не останавливает. Я никак не пойму, что это – хорошо или плохо? Что это – «любовь сильнее смерти» или отчаяние обреченных?
Песня смолкла, и стало совсем тихо, как на кладбище. За проволокой, лениво шагая, прошел часовой и негромко кашлянул. Я собрал сухие ветки, положил их на землю и прилег.
…Скоро, скоро часы деревянные
Прохрипят мой двенадцатый час…
Я поднялся и сел. В самом деле, почему же и я завтра не могу отправиться туда же, куда отправились Максим Сорокин и Потапыч? Разденут меня догола, отдадут мою одежду еще живому арестанту и положат на скользкие стеллажи рядом с другими мертвецами.
Где-то в тайге прокричала сова. Я стал скручивать цигарку. Но свернуть ее мне так и не удалось, я услышал осторожные шаги у стены мертвецкой.
Затаив дыхание, я стал напряженно слушать.
Несколько секунд было тихо, потом опять захрустели ветки под чьими-то шагами. Инстинктивно я взял в руки толстую палку.