– Вот видите!.. – торжественно сказал следователь. – Даже ваш лучший товарищ в глаза вам заявляет, что вы враг советской власти. А вы не хотите признаться в этом. Глупо, наконец… Дубов, распишитесь, пожалуйста, под вашими показаниями… А вы, что вы скажете в свое оправдание? – обратился он ко мне.
Я молчал, соображая. Ловко! Строить оправдание на личных счетах теперь невозможно: я подписал, что личных счетов у меня с Дубовым не было. Да и не повернется язык так чудовищно лгать. Чем же, действительно, я мог оправдаться?
– Я скажу на суде правду. Вы его запугали и заставили подписать всю эту чепуху.
Следователь захохотал, нажимая кнопку звонка.
– Ха… и вы думаете – вам поверят? Чудак вы человек…
Я смотрел в сгорбленную спину уходящего с конвоиром Дубова и вспоминал этого человека раньше, веселого, умного, честного, прекрасного товарища. Что же теперь, винить мне его или не винить за то, что он, спасая свою жизнь, губит мою? И разве мне легче будет от того, что к семи или восьми миллионам политических заключенных прибавится еще один? Где-то в глубине души шевелилась еще одна мысль – надежда: может быть, на суде он откажется от своих показаний и смело расскажет судьям, как его заставили подписать эту страшную клевету.
Сквозь решетку в окно струился пряный весенний запах тополей.
Суд
Зал № 4 в московском городском суде.
Мы сидим в первом ряду стульев. Прямо перед нами, на возвышении – большой стол, за ним – три пустых кресла; среднее выше и солиднее других, это – для судьи. Со стены насмешливо смотрит на нас прищуренным взглядом Сталин.
Кроме нас, подсудимых, в зале находятся еще четыре конвоира, застывшие за нашими спинами, и секретарь суда – курносая, краснощекая девица, копошащаяся в бумагах за особым столиком слева.
Из зала ожидания доносится гудение человеческих голосов. Там – наши родные и просто чужие люди. Все они ждут нашего приговора. Чужие ждут не из простого любопытства, нет, а чтобы иметь приблизительное представление о судьбах их братьев, отцов, дочерей, сидящих еще в Лубянке или в Бутырке и ожидающих своей очереди предстать перед «самым справедливым из всех судов – пролетарским судом».
Судить нас будет специальная коллегия при закрытых дверях, ибо политических «преступников» в стране Советов открытым судом не судят.
Курносая девица осведомляется: знакомы ли мы с «делом». Получив отрицательный ответ, она вручает нам толстую папку: 352 страницы!
Перелистываем. Протоколы допросов, протоколы показаний свидетелей, фотографии и… все. Странное дело: нет ни одного из наших заявлений прокурорам о тех издевательствах, какие творили следователи во время допросов. А ведь мы писали очень много подобных заявлений: и московскому прокурору, и верховному – Вышинскому, и прокурору по надзору за НКВД.
Девица на вопрос, куда девались все эти заявления, – лишь пожала плечами и ничего не ответила. Может быть, суд нам скажет?
Томительное, нервное ожидание. Дверь из комнаты справа, наконец, отворилась, и быстро вошли три человека: двое – в штатском и один – в защитной военной гимнастерке и в брюках-галифе. Это – судьи. Иванов. Пронин. Седых. Председательствовал Иванов, тот, что был в военной гимнастерке.
Быстро, как люди, у которых много дела, они заняли свои места за столом, и после официального открытия суда, чтения обвинительного заключения, председатель Иванов по очереди опросил нас: признаем ли мы себя виновными? Услышав от каждого из обвиняемых односложное слово «нет», он иронически улыбнулся и переглянулся с заседателями.
Подумав, он спросил:
– Почему же некоторые из вас сознались на следствии, а теперь отрицают наличие преступления? Например, подсудимый Жаров, вы…
Мой товарищ, студент Жаров, встал и, спросив разрешения, осведомился: не знают ли граждане судьи, куда исчезли заявления прокурорам?
– А вы их писали? – быстро задал вопрос Пронин.
– Да.
– Если бы вы их писали, то они все бы тут были, – проговорил Иванов и добавил: – О чем же писали?
– О неправильности ведения следствия. Над нами издевались, заставляли силой подписывать протоколы допросов.
– Может быть, били? – опять усмехнувшись, спросил Иванов.
– Этого мало. Нас сутками заставляли стоять на одном месте, не давали спать, вставляли в рот дула браунингов, держали голодными в карцерах и…
– Вы, очевидно, хотите, чтобы я вас привлек к ответственности за клевету на НКВД?
Стало все ясным. И НКВД, и специальная коллегия московского городского суда – одна лавочка.
Часа полтора судьи перекрестным допросом пытались разобраться в «контрреволюционной террористической организации студенчества Москвы» и, когда увидели, что «террора» и «организации» никак не смастеришь, стали напоминать нам «мелочи»: антисоветские анекдоты, различные двусмысленные фразы, где-то оброненные и кем-то подслушанные.
– Позовите свидетеля Дубова, – приказал Иванов одному из конвойных.
Свидетели – наша последняя надежда. Все они – товарищи по институту, а некоторые и друзья детства. Неужели они не заявят суду, что все их показания на допросах – плод ума следователя, а от них – только подписи под протоколами. Неужели они не найдут в себе смелости сказать правду?
Вошел Дубов и робко остановился возле судейского стола, подальше от нас.
– Свидетель Дубов, я вам напомню ваши показания на предварительном следствии.
Иванов, найдя нужные листы, быстро стал читать безграмотную галиматью за подписью Дубова. Большинство обвинений были направлены против меня и инженера Павлова, из которого следователь сотворил «полковника белой армии и лицо, непосредственно возглавлявшее студенческую террористическую организацию».
Закончив чтение, он снова обратился к Дубову.
– На очных ставках вы подтвердили свои показания. Что вы скажете судебному следствию?
– Я… подтверждаю.
– Добавите что-нибудь?
– Нет.
– Вопросы к свидетелю будут? – спросил нас председатель.
Нет. Вопросов у нас не было.
Все свидетели отвечали в духе Дубова.
Нам предоставляется последнее слово.
Что же сказать? Просить о снисхождении? Нет, Нет…
Мы отказываемся от последнего слова.
Суд уходит на совещание. Ждем приговора.
Широко раскрываются двери и слушать приговор приглашаются все желающие. Ах, если бы их впустили раньше! Зал набивается битком. Я вижу бледные лица своих родных: они делают мне какие-то знаки, но понять я ничего не могу.
Что-то щекочет горло. Я отворачиваюсь и смотрю на Сталина. Он все так же насмешливо улыбается.