– Сволочь! Дармоед!..
В этот момент вошел Николай Петрович и в удивлении остановился на пороге.
– Папа! – бросилась к нему Галина. – Змею ты пригрел в доме! Врага народа! Я ему сказала, что нельзя директора обманывать, а он меня выгнал, да еще по матерному обругал…
Закончить тираду ей не удалось: Николай Петрович, лицо которого наливалось кровью по мере того, как Галина кричала, с размаха ударил дочь по лицу.
– Ты… Галина… – задыхаясь, еле выговорил он. – Ты… моя дочь… говоришь такую мерзость. Я ударил тебя первый раз в жизни… Но помни, если я еще раз услышу подобное, я тебя убью… сам убью! Слышишь! В нашей семье… подлецов… предателей никогда не было… искалечила вас советская власть…
Я схватил его за плечи и отвел в сторону.
Галина вдруг кошкой скользнула на кухню, выбежала на двор и закричала там на всю улицу:
– И про тебя расскажу! Ты за одно с ним! Оба вы враги народа… И мать ты уморил!..
Николай Петрович схватил с подоконника горшок с чахлыми цветами и запустил в пританцовывающую у сарая дочь. Горшок ударился о бревно и разбился вдребезги. Из окон высовывались обыватели, радуясь бесплатному развлечению.
– Вот, все видели? – торжествовала Галина. – Убить меня хотел горшком… Запомните, дорогие товарищи… На суде свидетелями будете…
Николай Петрович опустился на стул, закрыл лицо руками и заплакал.
Галина долго еще вопила на дворе, а потом куда-то исчезла.
В большой комнате плакали перепуганные дети.
На другой день директор кино очень сухо встретил меня и без дальних рассуждений набросился:
– Ты что ж это, понимаешь, делаешь? А? Ты что – опять в тюрьму захотел? Так я это, понимаешь, устрою… Ты кого провести думал? Меня? Старого партийца? Красного партизана? Да я в 17-м году весь фронт прошел… Я… а ну, короче говоря, уматывай, понимаешь, поскорее, чтобы я не видел твоей политическо-преступной рожи… Иди, пока я в НКВД не заявил, что враг народа пытался проникнуть на работу в государственное кино…
Все стало ясным: Галина была у директора. А может быть, она и еще где-нибудь была?..
Я вышел из кино и, завернув в пивную, спросил кружку пива. Что же теперь – опять ждать ареста? Когда же эта пытка кончится? Неужели этот дамоклов меч вечно будет висеть над моей головой? Куди идти? Что делать? Деньги кончаются, жить больше не на что. А может, и жить не стоит? Может быть, разом оборвать эти мучения и последовать вслед за художником из «Урагана»? Но ведь жить-то хочется! Ведь мне 25 лет, и жизнь только начинается… Нет, я должен, я буду жить!
Бросив рубль на мокрую стойку, я вышел из пивной и зашагал к центру города.
Я ходил из учреждения в учреждение, из дома в дом, предлагал свои услуги, и всюду, как только дело доходило до анкеты, – отказ, отказ. Мне казалось, что я очень похожу на надоедливых московских проституток на Петровке, предлагающих себя, с той только разницей, что на зов проституток откликались ответственные совработники, а на мой – никто. Но ведь, чёрт возьми, у тех – сифилис, и то… А какой-то голос резонно замечал мне: «А у тебя проказа!»
…Ночью мучительно думал: так где ж кончается каторга и где начинается жизнь на свободе? Где же воля?
Галина не появлялась несколько дней. Отец пропадал на работе, заброшенные дети варили картошку и стояли в очередях за хлебом.
На шестой день Галина вернулась, тихая, похудевшая, с помятым лицом. Пришла она днем и сразу же принялась за уборку. Я лежал на кровати, курил и думал все об одном и том же. Положение становилось критическим: деньги вышли и, кроме того, я был должен Николаю Петровичу пятьдесят рублей за квартиру.
За стеной пьяный сапожник Кузьмич бил жену.
– Я тебе, потаскухе, сколько раз говорил, – кричал он сухим скрипучим голосом, – чтобы ты по ночам не шлялась, чёртова дочь!.. Я целый день стучу молотком, а ты, пакость, последние гроши на наряды тянешь… Когда вчера домой пришла? А?
– Ты на себя-то посмотри? – сквозь слезы визгливо кричала жена. – Сам все пропил, а на меня сваливаешь, дьявол рыжий!
– Молчи, пакость! – скрипел Кузьмич. – Э-эх, расшибу-у! – Следовал удар.
Началась драка. Я продолжал лежать. Теперь меня ничто не волновало, было все равно, что бы ни творилось вокруг.
Со стены смотрел на меня Сталин, улыбаясь своей загадочной улыбкой и чуть прищурив умные глаза. Этот портрет повесила два года назад Галина. Нос, лоб и щеки Сталина густо засидели мухи, и получились не то веснушки, не то рябины. «А ведь он, действительно, рябой, – лениво вспомнил я, – художник забыл их нарисовать, так мухи дорисовали за него. Вот он – тот, из-за кого сотни тысяч невинных людей умирали на севере от голода, цинги, тифа и пуль… Вот он…»
Я зло отбросил цигарку, ненависть все больше и больше накипала. Вскочив, я подошел к портрету, сорвал со стены и в клочья разорвал его.
Потом, успокоившись, я собрал клочки и бросил их в печь, открыл вьюшку дымохода и поджег останки «властелина одной шестой». Бумажки вспыхнули и превратились в пепел.
Николай Петрович, вернувшись с работы и увидев Галину, промолчал, но глаза его сверкнули радостью.
– Знаете, я не виню ее, – говорил он, укрываясь одеялом, – виновата система воспитания, школа. Ни я, ни мать, к сожалению, не имели времени заняться ее воспитанием. Кроме того, в школе она попала в дурное окружение… Для меня же она все-таки дочь. Урод, выродок, но дочь.
Я вскоре продал пальто и часы. Я решил так: уже май, подходит лето, можно обойтись и без пальто, а осенью – там видно будет. Часы же были старые и стоили гроши. Вырученные от продажи деньги быстро растаяли. Работы не было. Даже в грузчики не взяли на пристань. Начальник пристани побоялся.
Вначале я иногда обращался за помощью к брату, жившему в Москве. Как ни тяжело жилось ему, он с радостью посылал мне деньги. Дело в том, что отец наш умер, когда я еще был в лагере и вся тяжесть большой семьи – 5 человек – легла на плечи брата, который учился и жил на стипендию. И я перестал писать ему о моем бедственном положении, скрывая, что меня выгнали из кинотеатра.
Со злобным ожесточением продолжал я поиски работы. Однажды, это было в начале июня, я шел по одной из центральных улиц. День был жаркий, проезжавшие грузовики подымали пыль, она слепила глаза и набивалась в волосы… Как-то так случилось, что я уже второй день ничего не ел и чувствовал легкую слабость, хотя голода не чувствовал – я очень много голодал в своей жизни, и два дня при моей тренировке еще ничего не значили. От Николая Петровича я скрывал мое отчаянное положение, зная, что он ничем не может помочь мне: его дела тоже сильно пошатнулись, и все чаще и чаще я слышал плач голодных детей. Николай Петрович разводил руками, вывертывал карманы и со слезами говорил:
– Ну поймите же, что нет у меня ни гроша. Посидим до получки на хлебе.
…Солнце накалило тротуар так, что он, как вар, мялся под ногами.