Разогретая подобным образом публика получала следующий номер программы – Богиню Майю, то бишь Риеку. Потом – Орландо, и на десерт розовую конфетку-нимфетку Куклу Барби. Затем, до самого закрытия, по залу с микрофоном бродила «ночная бабочка» – безголосая тощая Кирка Сенько, – и шептала-пела прокуренным басом, не без шарма, однако, известные и неизвестные стихи «серебряных» поэтов. Но это уже вне программы, само по себе, как деталь интерьера, равно как и мягкая неназойливая музыка и незаметная глазу игра света: каждые восемь-десять минут освещение в зале менялось: лиловый свет сменялся темно-желтым, зеленый – розовым. Время от времени кто-нибудь с удивлением замечал, что свет изменился – стал темно-розовым, а был, кажется, оранжевым.
Гости ужинали, пили, обсуждали дела. Были среди них спокойные, солидные, богатые, не разбогатевшие, а именно богатые изначально люди, знающие себе цену, свой клан, вылезшие из подполья, опутавшие своими щупальцами страну, делающие деньги и диктующие политику. Были эстетствующие интеллектуалы-западники. Образованные нувориши с рафинированным вкусом. Иногда заявлялись шумные братки в поисках разухабистого шалмана, но быстро разобравшись, что к чему, тихо убывали гулять в другое место.
Пианист, крупный мужчина с породистым лицом немолодой, уставшей от жизни лошади и длинными седыми кудрями, одетый во фрак с бабочкой, мягко перебирал клавиши рояля, на крышке которого стоял серебряный шандал на пять свечей и бокал шампанского. Время от времени официант приносил полный бокал и незаметно убирал пустой. А в самом конце, когда гасли огни и расходилась публика, бережно провожал отяжелевшего тапера к заказанному заранее такси, называл адрес и расплачивался с шофером. На сегодня – все, можно по домам.
Аркаша любил эти часы раннего утра, непривычно тихие и спокойные, когда можно походить по пустым комнатам, проверить замки на дверях и окнах, выключить свет и, наконец, усесться с чашкой чая и сухариками и расслабиться, перебирая в памяти детали прошедшего вечера. Он с удовольствием рассматривал зал, вспоминая упрямого дизайнера: высокие деревянные панели в тон паркету, темно-зеленая ткань, затягивающая стены от панелей до потолка, и любимые картины: две хорошие копии Тулуз-Лотрека, несколько эскизов театральных костюмов Бакста и четыре акварели, изображающие традиционные маски венецианского карнавала, с черно-белым ромбическим узором, повторяющемся в трико Арлекина, плитках пола и переплетах стрельчатых окон. В левом нижнем углу стояли две буквы «К» – подпись художника. На всех рисунках присутствовала скорчившаяся фигурка Арлекина, подглядывающего, подслушивающего, со ртом, распяленным от уха до уха в нехорошей улыбке… как предупреждение неосторожным: «Бдите!» И хотя художник всякий раз помещал его то сбоку, то сзади, а на одном из рисунков вообще оставил от него лишь половину туловища и часть головы с приставленной к уху ладонью, свернутой ракушкой, он тем не менее, казалось, олицетворял собой дух карнавала, придавая ему зловещий смысл коварства, предательства и пира во время чумы.
– Жуткие картинки, – сказала как-то Риека. – Где ты их взял?
– Набрел случайно, продавала старая женщина, остались от внука.
– А внук где?
– Кажется, уехал. Или умер.
– Неудивительно! Кто рисует такое, долго не протянет.
– Возможно. Люди, так трагически чувствующие, рано уходят.
– Их было только четыре?
– Нет, девять.
– И все такие же?
– Все. Карнавал в Венеции.
– А где они?
– У меня дома.
– У меня от них портится кровь. Они же подсматривают за тобой!
– Мы все на карнавале масок, моя несравненная Риека, и никогда не знаешь, кто под маской – друг или враг и кто воткнет нож тебе в спину. Но я, будучи оптимистом, с ним не согласен, – сказал с улыбкой Аркаша. – Мир ни хорош ни плох, он просто есть, существует, и принимать его нужно именно так. Жить честно, не иметь дела с негодяями и надеяться, что тебе повезет. Жизнь потрясающе интересна и неожиданна.
– Скучно говоришь. А борьба? А драка?
– А разбитая морда?
– И пусть! Ты ведь тоже можешь вмазать.
– Наверное, не могу. И никогда не мог, к сожалению. А о чем, собственно, речь? О картинах или разбитых мордах? Этот «КК» замечательный художник. И самое интересное, что звали его Александр Сухарев.
– А при чем тут «КК»?
– Не знаю, мое дитя. Загадка.
* * *
…В центре подиума неподвижная исполинская фигура богини Майи. На голове ее ажурная, усыпанная блестками шапочка-корона сложной конструкции, – от малейшего движения головы – по всему залу стремительные блики; на груди и бедрах две узкие золотые полоски ткани с длинной бахромой; блестящие браслеты покрывают руки от кистей до плеч, на щиколотках – браслеты с бубенчиками.
– Слишком много бижутерии, – признался однажды Аркаша, – но при твоем росте, Риека, сойдет. Что бы мы без тебя делали?
Ноги Майи расставлены и полусогнуты в коленях, ступни босых ног разведены в стороны, руки с поразительно красивыми кистями сомкнуты над головой, глаза на раскрашенном лице закрыты. Поза – нераспустившийся тюльпан. Тишина. Публика затаила дыхание в томительном ожидании. Тишина. Напряжение достигает пика и кажется, что сейчас произойдет взрыв и все повскакивают с мест, крича и бессмысленно размахивая руками. Вдруг, как всегда неожиданно, раздается низкий глухой густо-вибрирующий звук-стон – ударили в большой тяжелый гонг. Звуковая волна, по-шмелиному гудящая, еще угасает где-то в деревянной обшивке, когда раздается музыка, ритмичная и заунывная из-за вплетающегося в узор мелодии нежного и тревожного звука индейской флейты. Сначала тихая, она постепенно нарастает. И Майя оживает.
Запись инструментального трио «Agua Clara», что в переводе значит «Прозрачные воды», Аркаша привез из Мексики. Наткнулся он на трех малорослых местных ребят, играющих на гитаре, флейте и крошечной гитаре шаранго, прямо на улице и сразу понял, что эта музыка создана для Риеки. Очарованный, он долго стоял, вслушиваясь в древние индейские мелодии, где были тропический ливень и водопад, и вскрик птицы, и шум ветра, а потом скупил у обрадованных музыкантов все записи.
Риека-Майя ласкающими движениями рук касается плечей, груди, плоского живота. Бедра ее при этом ритмично, в такт мелодии, движутся, имитируя любовный акт, колени разведены в стороны… Она запрокидывает назад голову, по телу ее словно пробегают волны… Она напоминает стоящую на хвосте и раскачивающуюся очковую змею… Короткие волнообразные движения золотой бахромы завораживают зал… И музыка, будоражащая, древняя, музыка первочеловека-охотника с копьем, затаившегося во враждебном лесу, готового убить или быть убитым… тревожные ритмы и острое чувство опасности… от которого учащается пульс, перехватывает дыхание, закипает кровь в жилах, нарастают возбуждение и желание…
Тело танцовщицы поражает гибкостью, бескостными кажутся ее гибкие руки. Медленные движения вдруг сменяются стремительными, резкими и неистовыми, и в какой-то неуловимый момент вдруг летит в зал, сверкнув в свете прожекторов, тонкая золотая полоска, прикрывавшая грудь… Зал выдыхает «Ах!» – и на секунду переводит глаза на счастливца, который с безумным выражением лица прижимает к губам теплый живой комочек ткани – змеиной шкурки, вдыхая ее аромат. А танец продолжается. Одна рука женщины ложится на плоский живот, медленно соскальзывая вниз, другая прикрывает обнаженную грудь… Долгое томительное мгновение – и вторая золотая полоска летит в зал, короткая схватка, и победитель, крупный мускулистый парень, помахав добычей в воздухе, прячет ее во внутренний карман пиджака. Кажется, женщина на сцене обнажена, но нет – под золотой полоской оказывается еще одна, совсем узкая, крошечный треугольник, кленовый листок, который удерживают на бедрах тонкие черные шнурки…