– Как это? – заинтересовался Борис.
– Очень просто. Она – домашняя и спокойная женщина, видишь, штопает мой свитер, уже неделю, не то что твои многочисленные жены-аферистки.
– Дурачок ты, – с сожалением ответил младший брат, – да эта твоя залетная птичка даст форы всем моим аферисткам, вместе взятым!
– Откуда ты знаешь? – неприятно удивился Глеб.
– Да я этих… баб-с нутром чую! Кто есть ху и ху есть кто! И мой тебе совет: держись от нее подальше. Вот поправится и пусть себе идет на все четыре стороны.
– Сам держись, – сказал тогда Глеб, но подумал, что в интуиции Борису не откажешь, а ведь он даже не знал про деньги и пистолет в ее сумочке.
– Не знаю. Не обещаю. Я – другое дело. Как человек более опытный, я ничем не рискую.
– А чем рискую я?
– Разбить свое хрустальное сердце, теперь уже навсегда. А я – нет! Оно у меня небьющееся. Твоя Оля – та еще птичка. Ты только посмотри на нее – какой характер чувствуется, какая порода! Как держится! Спокойна, деловита, а внутри – страсти.
– Какие еще страсти? Что ты несешь?
– Какие? Жажда любви, например, денег… Может, раздумывает, как ограбить, не тебя, мой бедный брат, увы! Что с тебя взять? Банк какой-нибудь. Воображаю, какова она в постели! Смотри, как она решительно перерезает нитку ножницами – девяносто девять из ста просто бы перекусили зубами. Нет, не так она проста, как ты, Глебушка, думаешь. Просто тебе жизненного опыта не хватает. Штопает, ах, свитер! Ни одна из моих жен не стала бы штопать ни свитер, ни носки, чтобы, не дай бог, не уронить своего женского достоинства и не задеть своей женской гордости. А эта – не боится! О, это птица высокого полета, поверь мне. Из тех, кто, если любят, то принца, а если крадут, так миллион. И вообще, на все способны.
– Это что, образчик мужской логики?
– Именно. Не забывай, что у людей с богатым сексуальным опытом есть внутреннее чутье, мой неопытный брат.
Глеб улыбнулся, вспомнив последний звонок Бориса. Улыбнулся и, поймав Олин взгляд, поспешно сказал:
– Звонил Борис, сказал, что у него, кажется, не удался очередной брак.
– Мой брак тоже не удался, – серьезно ответила Оля.
– Почему? – вырвалось у Глеба. – Извините…
– Наверное, я не создана для семейной жизни. Мне не хватает терпения, я очень обидчива, не знаю… Семья – это постоянный компромисс. Знаете, я и понятия не имела, что мужчины, как дети, привирают, прячут глаза… не герои, одним словом. Когда я жила в семье мужа, я только и думала, как бы уйти к маме. Знаете, такое испытывает, наверное, пойманный зверек, тоска и плакать хотелось все время. Они были совсем другие, все пили… и свекор, и мой муж… не до потери сознания, конечно, но на столе всегда стояла водка. Я ее ненавижу! Запах ее отвратительный! – Она замолчала, испытывая неловкость за свой порыв, но мысли, мучившие ее, требовали выхода. – Я очень стеснялась свекрови и никогда не знала, что сказать, не умела поддерживать их разговоры, боялась присесть в ее присутствии, чтобы она не подумала, что я ленивая. Она была неплохая женщина… правда, все время жалела, что я не работаю продавщицей, как прежняя подруга мужа, Надя. А однажды муж сказал, что у него другая женщина и она ждет от него ребенка.
– Мне очень жаль, – пробормотал Глеб, не зная, что сказать.
– Ну что вы! Я была счастлива! Тут же собрала вещи, забрала Кирюшу, простилась со свекровью и ушла к маме. Мы даже поплакали, знаете, так, по-бабьи, мне было стыдно, что я так радуюсь. Все меня жалели, а соседка Марья Николаевна утешала, ничего, мол, может, он еще вернется. А я подумала: не дай бог!
– А сколько лет вашему сыну?
– Шесть. А тогда было два. И до самой смерти мамы мы жили вместе. Мама умерла от рака почти год назад. Год и полтора месяца. Наверное, мне уже никогда не будет так хорошо.
…Мама умерла на рассвете, около трех утра. Им отключили свет из-за каких-то неполадок на линии, и они уже четвертый вечер жгли свечи. Вот так же потрескивая, горела свеча, пламя металось от легкого сквознячка. Оля, отупевшая от страха, сидела в гостиной с соседкой Марьей Николаевной. Эта ночь стала последней в жизни мамы. У нее был рак груди. За последний год она перенесла две операции, очень мучилась от болей, теряла вес, из крупной женщины превратилась в тень. Болезнь выпила краски с ее лица: бледная кожа обтягивала скулы, глаза ввалились, волосы поседели мгновенно, чуть ли не за ночь, словно у организма уже не оставалось жизненных сил. Почти до самого конца мама отказывалась от морфия, принимала болеутоляющие, терпела боль и не позволяла Оле ухаживать за собой. И повторяла, что как только ей станет лучше, они пойдут в лес за земляникой.
– Конечно, пойдем, – соглашалась Оля, изо всех сил удерживая слезы, – конечно, мамочка!
Она часами сидела с мамой; рассказывала ей всякие смешные истории. Например, про своего одноклассника, Володю Кононенко, который пошел провожать Ритку, из их же класса после встречи одноклассников. А когда они подошли к Риткиному дому, из подъезда выскочил Риткин муж и, не разобравшись, набил Володьке морду. А он мужик здоровый, военный, борьбой занимается. Потом очень извинялся, но Володька гордо отказался пожать ему руку, сказал: «Подонок!» – и ушел. Они с мамой хохотали над этой историей до слез. Оля вспоминала разные смешные подробности, вроде того, что Володька страшно обиделся на Ритку – она не позвонила ему на следующий день и не извинилась еще раз. Мама пристально смотрела на Олю, и Оле казалось, что у нее внутри все переворачивается от горя.
Мама все-таки согласилась на морфий, и ее успели уколоть три раза. А на четвертый день сестра, посмотрев на тяжело, со свистом дышащую женщину, сказала: «Это агония. Колоть не будем. Ей уже все равно». И ушла. А Оля в тоскливом ужасе просидела с умирающей мамой до самого прихода соседки Марьи Николаевны, которая каждый вечер забегала их проведать. Она осталась посидеть с Олей. И они сидели вдвоем, тихо разговаривая. Вернее, говорила одна Марья Николаевна. Голос ее, мерно журчащий, воспринимался, как помеха, отвлекающая Олю от звука тяжелого дыхания, вырывающегося из маминой груди.
– Ей не больно, – твердила она себе в оцепенении, сжав до боли кулаки и впиваясь ногтями в ладони. – Ей уже не больно!
Каждые полчаса она входила в спальню проверить, жива ли еще мама. Около трех Оля задремала, а когда очнулась, ни звука уже не долетало из маминой спальни…
Похороны, венки, молодой красивый священник, отпевающий маму, скромные поминки – все слилось в одно неясное и незапомнившееся целое.
«Господи, скорей бы, – думала Оля, – скорей бы… остаться одной и лечь… я никого не хочу и не могу видеть».
А когда наконец Старая Юля, забрав Кирюшу, ушла, и она осталась одна, такая смертная тоска навалилась на нее, такое чувство одиночества и вины за что-то, чего она не сделала, чтобы облегчить мамины страдания: не повезла ее к целителю или знахарю, не ставила свечки каждый день… Но мама верила только в медицину и всегда отказывалась. Надо было настоять, убедить, заставить, пригласить знахаря домой, наконец. Оля вспомнила, что так и не успела расспросить маму об отце, думала, что успеет, что еще есть время, что мама уснула, а это была агония… Не были сказаны какие-то последние важные слова… А теперь поздно… поздно! Ничего не вернуть, не договорить, не дорассказать. Она довела себя до полного изнеможения этими мыслями и, свернувшись калачиком, лежала, одетая, на тахте, испытывая ужас от чьего-то враждебного молчаливого присутствия в комнате, одиночества и беззащитности, словно мама, уходя, бросила ее на произвол судьбы, один на один с темными силами, от которых заслоняла всю жизнь, с самого момента рождения. Она лежала, боясь шевельнуться, прислушиваясь к едва слышным звукам, скрипам, шорохам и шепоткам, наполнявшим дом.