Ольвия не потеряла сообщения с греко-римским миром через Черное море, но жители ее с огорчением чувствовали, что их город утратил былую славу и свое значение добрых старых дней. Купцы и путешественники, которые давали себе труд пуститься в плавание по речным дельтам, были довольно‑таки третьесортными личностями в сравнении со своими предшественниками: “Обычно к нам приезжают люди, – пожаловался Диону один из горожан, – которые только по называнию греки, а на деле еще большие варвары, чем мы сами; это купцы и мелкие торгаши; привозят они нам всякие тряпки и скверное вино, да и от нас не вывозят ничего путного. Но тебя, наверное, сам Ахилл прислал к нам со своего острова; мы очень рады слушать все, о чем бы ты ни говорил”.
Это был город-призрак с призрачной жизнью. Дион Хризостом обнаружил, что очутился в петле времени. Жители Ольвии были полны решимости произвести на него впечатление своим “греческим духом”, однако та версия “греческого духа”, за которую они цеплялись, была предельно архаической и устаревшей. Вдобавок они показались Диону скифами в такой же мере, что и эллинами. Его определение этнической принадлежности не имеет никакого отношения к генетике и происхождению, но – как и у Геродота – имеет большое отношение к одежде, обычаям и языку. Жители Ольвии в большинстве случаев носили скифскую одежду, а их греческий был ужасен.
Дион отправился на прогулку к месту слияния Буга и Днепра. На обратном пути он встретил красивого юношу верхом на лошади, по имени Каллистрат, и вступил с ним в беседу. Каллистрат был настоящим музейным экспонатом. Он был одет в “варварские” шаровары и плащ, но, увидев Диона, спешился и спрятал руки, соблюдая древнее греческое правило, согласно которому считалось дурным тоном показывать голые руки на публике. Оказалось, что он, как и другие жители Ольвии, знал Гомера наизусть и невероятно этим гордился, как бы ни был убог его разговорный греческий. Но более всего Диона очаровало открытие, что Каллистрат был гомосексуален.
В свои восемнадцать лет он уже прославился в городе храбростью в бою, интересом к философии и красотой: “…поклонников у него было много”. Дион видит в этом не просто факт сексуальной ориентации, а замечательный пережиток утерянной эпохи. Теперь, во времена Римской империи, здесь по‑прежнему процветало древнее греческое преклонение перед гомосексуальной любовью как высшим интеллектуальным и духовным опытом. Ольвийцы полагали, что в заморском мире гомосексуальность была все еще в моде. Дион, тронутый и позабавленный встречей, задумался о том, что произошло бы, если бы они начали прививать такие взгляды на любовь скифам, “конечно, не к их благу”, думает он, скифам не удалось бы при этом обойтись без “распущенности”, и они непременно упустили бы философическую суть.
К этому моменту вокруг Диона и Каллистрата уже собралась небольшая толпа горожан. Дион предложил вернуться под защиту городских стен, где беседовать будет удобнее. Ольвия почти ежедневно подвергалась набегам со стороны небольших скифских отрядов, которые всего лишь днем ранее убили или захватили в плен несколько стражников, несших караул у заставы. Дион, обладавший естественным чувством самосохранения, заметил, что не только ворота были заперты, но и на стене был поднят боевой знак.
Однако жители Ольвии, казалось, были равнодушны к опасности и хотели начать философский диспут со своим гостем прямо на месте: “И я, восхищенный их рвением, сказал:
– Если хотите, может быть, мы пойдем в город и присядем где‑нибудь? Ведь на ходу не всем удастся слышать то, о чем мы будем беседовать”.
Они вошли внутрь и на старый греческий лад расположились перед портиком храма Зевса для продолжения разговора. Когда старейшие из присутствовавших уселись на ступеньках, Дион отметил, что почти все они носили бороды, хотя в римском мире к этому времени бритье было в моде уже по меньшей мере столетие. Среди них был только один бритый, “и за это все его порицали и ненавидели; говорили, что он придерживается этого обычая неспроста, а чтобы подольститься к римлянам”.
Дион Хризостом начал речь о “хорошем полисе” и его несостоятельности в сравнении с божественными образцами совершенства. Однако его прервал старик по имени Гиеросан (возможно, потомок той семьи корабельщиков Геросонтов, которая играла такую важную роль в Ольвии в III веке до н. э.). Старик, с гордостью отметив, что может читать Платона, попросил Диона не говорить об “обществе смертных людей”, поскольку этот предмет может подождать, а сосредоточиться на “божественном государстве, или о его строе <…> Расскажи нам, где оно, каково оно, и при этом, насколько можешь, постарайся приблизиться к благородной свободе платоновской речи”. Он и его друзья, сказал Гиеросан, очень взволнованы и с нетерпением предвкушают, что услышат нечто действительно возвышенное и платоническое.
Поэтому Дион любезно сменил тему. Появившаяся в результате “Тридцать шестая (Борисфенская) речь” – поразительное стихотворение в прозе, посвященное мифу о колеснице Зевса, притчам зороастрийских магов, небесной гармонии звезд и сотворению мира через половой акт Зевса и Геры – hieros gamos, или священное соитие. (Не от Диона ли Хризостома ведет Симеон Новый Богослов свою собственную версию unio mystica, то есть священного полового акта, в котором Бог оплодотворяет своего избранного “в Божественном сочетании <…> сем<енем> Божественн<ым>”?)
Это красивое, загадочное произведение. В то же время это эклектичная компиляция разных культов. Со своими ольвийцами Дион рассуждает не только о греческом пантеоне, но и о собственных впечатлениях от персидского мистицизма и аллегории, а в его версии творения чувствуется явный привкус иудаизма (“Творец и Отец мира, созерцая дело рук своих, не просто был доволен… он возликовал… он вновь открыл красоту и непостижимую прелесть существующей вселенной”). Где‑то в сердцевине его рассуждения, погребенные подо всем этим, скрываются оригинальные доктрины стоиков о вселенной, состоящей из четырех концентрических сфер: земли, воды, воздуха и огня.
Мы и сейчас можем встать на том месте, где говорил Дион. Пространство между фундаментом храма Зевса и задней стеной стои (длинного, похожего на гараж здания, открытого с одной стороны и служившего в греческом полисе укрытием от непогоды или местом собраний) с колоннадой не так велико, как он указывает. Но оно достаточно широко, чтобы вместить несколько десятков заинтересованных слушателей, собравшихся вокруг лектора. Этот старый городской центр вокруг агоры (рыночной площади) находился за пределами импровизированной стены, которой были обнесены сохранившиеся жилые кварталы, и храм был, вероятно, уже полуразрушен к тому времени, когда там стоял Дион. Он вспоминает, что в храмах Ольвии “нет ни одной статуи богов, сохранившейся в целости, – все они повреждены, как и изображения на надгробиях”.
Образ Ольвии у Диона – это образ периферии, как она воспринимается из центра. Малькольм Чапмен в своей книге The Celts: The Construction of a Myth показывает, как обычаи, моды и памятники материальной культуры движутся от центра вовне, как круги по воде, пока не достигнут периферии и там, наконец, не пропадут. И как раз за секунду перед этим окончательным исчезновением “центровой” интеллектуал внезапно разражается стенаниями: вот там‑то, на периферии, люди по‑прежнему сохранили здоровые ценности, крепкую семью, органическую овсянку, аутентичную народную музыку, которые должны быть сохранены любой ценой, пока не пропали навсегда.